Песня первой любви - Евгений Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вынужден был он поставить свой поднос с пищей на свободный край столика двух молодых людей хиппического облика, которые таинственно что-то друг другу сообщали, имея близ ног плоские черные портфели «дипломат», ставшие ныне первым и явным признаком тайного торговца товарами повышенного спроса.
– У вас не занято, молодые люди? – на всякий случай спросил Омикин.
Но они не заметили его вопроса. Они куда-то загадочно сговаривались еще идти, поэтому Омикин, разгрузив пищу, поднос унес на стол для использованных подносов, а по дороге прихватил заодно в буфете бутылочку минеральной воды «Боржоми». Что сделать стало довольно легко, потому что буфетчица продала к тому времени всю свою дневную норму дешевой красной «рассыпухи» и на зеркальных полках стоял лишь один французский коньяк, вокруг которого, как мотыльки, кружились обожженные ценой пьяницы.
Омикин выпил стакан вкусной воды и споро принялся за ужин, стараясь посильно не вслушиваться в приватный разговор худых представителей подросшего поколения, потому что разговор они вели отменно гнусный.
Один молодой человек был пошустрее и все больше склабился, а второй, такой на вид слегка туповатый, наоборот – все больше и больше в беседе хмурился, его надо было уговаривать.
– А вот мы щас как туда зарулим, сынок! – лукаво говорил разбитной молодой человек. – Ка-ак зарулим, да ка-ак закайфуем!
– Ну да, замучаешься кайф ловить, – уныло отозвался собеседник. – Пласты не сдали сёдни…
– Дак а завтра сдадим! В натуре! Чтоб я с Дровяного за Битлов, «Клуб сержанта Пэйпера», полтинник не слупил? Плохо ты меня знаешь, парень!
– Знать-то знаю, а капусты нету, так чего шевелиться? Я – джентельмен, а не кусочник-побирушка, елки!
– Да ты что? – изумился разбитной. – Ты что, Вальку-Щеку не знаешь? Да чтоб Валька мне пузырь, если при капусте, не поставила? Щека! Да ты знаешь, как Щека берет? Ну, я торчу, я торчу! – блудливо озираясь, зашептал молодой человек.
«Гадость какая, – брезгливо подумал Омикин. – Нет, что-то все-таки нужно делать с нашей молодежью. “Пласты”, “капуста” – ведь за этой внешней развинченностью и содержаньице гнилое кроется, что-то нужно делать, определенно что-то нужно делать».
– Эх, Щека! – ликуя, вскричал молодой человек. – Эх и бабенка, даром что с сорок второго года!
– А она кто? – спросил тупой молодой человек.
– Да черт ее знает кто. Муж у ней навроде есть, старый такой, навроде пахана. Вечно по командировкам шустрит.
– Подруга есть? – прямо спросил хмурый.
«Господи, гадость какая», – опять подумал Омикин и залпом выпил оставшийся боржом.
– Да, она там целую борделю развела… – все более возбуждался молодой человек. – Я их прошлый раз фотал. Хошь, покажу? Называется – одна графическая картина.
И он трясущимися руками полез в «дипломат» и вытащил оттуда черный конверт.
– Во дают! – изумился его собеседник. – Ну дают!
А одна фотография и выпала из пакета. Она упала слева от Омикина, так что он невольно углядел ее краешком глаза.
И – умер! Заснувшая, пьяная, совершенно голая валялась она на растерзанной постели, омерзительно вывернув ноги.
– Господи! – простонал Омикин, потянувшись к фотографии.
Но молодой человек его опередил. Неуловимо ловким движением он выхватил из-под ладони Омикина фотографию и заговорил грубо:
– А ну отвали, козел, старая плешь! Тебя тут просят? Отвали, к тебе не лезут, и ты сиди, кушай, пережевывай пищу!
– Врежь ему по кумполу, – посоветовал хмурый молодой человек.
– Люся это, Люся, моя жена! – стонал Омикин.
– Или давай я врежу, – сказал хмурый.
Но главный молодой человек остановил рукоприкладство, потому что он опять повеселел.
– Да ты чего болтаешь, отец? Ты чо? Ну на, на – посмотри, если хоцца, если уж так хоцца, – подмигнул он напарнику.
Омикин трясущимися пальцами взял фотографию. И точно – мерзкая эта, прежняя картина осталась, мерзкая эта женщина по-прежнему лежала. Но это была совсем не Люся.
– Это ж сама Щека и есть! – сияя, сказал молодой человек. – Ну, отец, видать перетрухал, что накрылся твой семейный очаг, с тебя причитается, – обратился он к Омикину.
А тот внезапно ослабел, сел на негнущихся ногах, набрал побольше воздуха, и вдруг его неудержимо вырвало, прямо на эти мерзкие тарелки, на этот заплеванный стол, он даже испустил от напряжения резкий неприличный звук.
– Эй, ты, ты чо, ты чо? – попятились молодые люди.
А он икал, его трясло, выворачивало, кружило.
– Да выкиньте вы его кто-нибудь отсюда, вонючку! – крикнул какой-то посторонний тип.
– Да он вроде непьющий, – сказала буфетчица.
– Пьющий, непьющий, а чо вонять? – резонно заявил тип.
– Да он, может, больной, – заступалась буфетчица. – Вам плохо, товарищ?
Омикин поднял помутневшие глаза.
– Не надо меня выкидывать, я сам уйду, – забормотал он. – Не надо, я сам.
И поднялся, но вдруг дико вытянулся и закричал:
– Сам уйду, а вы оставайтесь, так и так вашу мать!
Окружающие засмеялись.
– Ну, а ты говорила, что непьющий.
– Да уж и не знаю, – засомневалась буфетчица.
Но Омикин уже ослаб, он шатался и бормотал, вытирая крупный пот грязненьким платком:
– Извините, я знаю, что это нехорошо так делать, совестно, извините…
– Идите, идите отсюда подобру-поздорову, а то милицию вызову, – ласково сказала буфетчица.
Но Омикин уже не слышал ее. Он согнулся, присел, качнулся и медленно повалился на правый бок.
И – умер. В этот раз навсегда.
* Шибко – сильно (сиб.).
…арабские духи, или колечко золотое, или – в Сочи, в Ялту возил? – Предел мечтаний провинциалочки.
«Рассыпуха» – жуткое советское разливное крепленое плодово-ягодное вино (жаргон).
Вот и соответствующая частушка:
Говорит старик старухе:– Ты купи мне рассыпухи,А не купишь рассыпухи,Я уйду к другой старухе.
Пласты – виниловые долгоиграющие грампластинки с популярной музыкой, предмет спекуляции.
Сёдни – сегодня (сиб.).
Полтинник – 50 руб. (жаргон).
ДжентЕльмен. – Именно так и произносилось, иногда писалось.
…при капусте – при деньгах (жаргон).
Пение медных
29 февраля, в високосный год, он шел по своей улице, где по тротуарам слежавшийся черный снег, шел и, полузакрыв глаза, слушал и слышал томительное и прекрасное пение медных духового оркестра военной музыки.
В открытой машине – весь в черном и красном, в кумаче и бархате – ехал его отец в нелепом горизонтальном положении, ничего не видя закрытыми глазами, не видя ничего, ехал и не ехал даже, а везли его на кладбище, чтобы закопать в холодную, черную землю.
А он был сын, и мать он вел под руку по мостовым булыгам, большей частью вывороченным, вел, просунув руку крендельком и крепко держась за рукав обшарпанного габардинового пальто ее.
Они шли без слез, и за ними шли многие другие, и некоторые даже плакали, а они шли без слез, потому что уже выплакали свои слезы, а человек не есть божья машина для производства слез, и они шли без слез, и время от времени сын встречался с матерью взглядом, и ему было странно, что белая улыбка тихо ложится на белые губы матери, и от этого становилось как-то не так, и он сам говорил себе, что сам придумывает выражение лица матери, потому что так не может быть.
А перед ними машина была, коврами, цветами, бархатом и кумачом изукрашенная, изукрашенная, и поэтому некрасивым, как будто даже и грязноватым чуть-чуть, выглядел гроб, в котором лежал его отец.
И он все отвлекался и думал.
Он думал – зачем столько много людей, зачем столько очень много людей собралось тут, чтобы просто пройти и закопать мертвое тело его отца в февральскую мерзлую землю?
Они идут, и они пройдут, и они закопают, и оно будет лежать там одно, пока не станет после февраля весна и лето, и тогда приползут черви, и будут сосать мертвое мясо тела его отца, и сквозь него будет течь, фильтроваться вода, и будут проползать подземные жуки и личинки, и оно будет превращаться само в почву, и скоро станет – да-да-да – почвой.
И он все отвлекался и думал.
Может, похороны – это возможность? Возможность, возможность, возможность еще раз доказать, доказать, что все там будем, все будем там и что – тайна, тайная радость – постоять живому около зияющей отверзтой могилы, и бросить горсть земли, и все-таки чувствовать, что ты-то живешь, ты-то живешь, живешь, живешь.
И лишь сладкое и томительное, нейтральное пение медных между живым и мертвым, пение медных, которое можно слушать, эти рыдания труб, полузакрыв глаза – и, когда слушаешь, больше нет ничего на свете, кроме пения медных, пения медных.
И они идут, идут, идут, и начинает сыпать твердый и сухой февральский снег, и белеет серый материнский платок, и не тает снег на лице покойного.