Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями) - Яромир Йон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только те казенные штаны, что вы мне подкоротили, теперь как решето и без единой пуговицы, на заду заплата из мешковины, но в общем и целом сойдет, не сваливаются, я их веревкой подвязываю.
И еще у меня здоровенная дыра в шагу, а пуговиц на ширинке вовсе не осталось, инда петушок выглядывает, как вы, дорогая матушка, изволили говаривать, когда я был мальчонкой, да таких оборванцев тут сколько хочешь, так и стоим на поверке перед полковником.
Но на это, дорогая матушка, никто здесь не глядит.
А коли не знаете вы, дорогая матушка, в чем мы тут ходим, то и не спрашивайте, отдаю ли я кому гладить штаны. Какое там гладить! Тут, в горах, у людей хлеба нет, не то что утюга.
Еще оторвался у меня козырек на фуражке, хотя верх пока крепкий, а шинель я — в общем и целом — потерял, ношу теперь дамскую пелерину, и все мне завидуют, вот только чертовы мадьярские сапоги совсем прохудились, и вода в них хлюпает.
Еще вы пишете, дорогая матушка, что как порву я носки, чтобы прислал вам заштопать.
Да носков‑то у меня никаких уже йету, мы приноровились чистить ими винтовку, а ношу я фланелевые портянки, нарезанные из женских панталон, которых мы в Крагуеваце украли цельную кипу. Насчет исподних и носовых платков — так они тут и вовсе лишние, а когда нужда придет, прижму я, дорогая матушка, наперед одну ноздрю, потом другую, да и высморкаюсь на горячий черногорский камень.
Воротнички вы мне, дорогая матушка, и подавно зря положили в вещевой мешок, у нас тут вши, и я натираюсь черной мазью: даже вы, дорогая матушка, меня бы не узнали, ну чисто негр эфиопский.
Вчера кончилась у нас ракия [45], и это — в общем и целом — хуже всего, ни капли во фляжке, а поросятинки не видали уже два месяца.
Тут кругом, дорогая матушка, сплошь магометане, им свинину есть не разрешается, даже вареных пятачков или ушек.
А коли прислали бы вы мне домашнего окорока, и к нему бы чешской капустки да бочонок поповицкого пивка, — вот это, дорогая матушка, было бы дело, а так — лучше ничего не посылайте, все у меня есть и всем я — в общем и целом — доволен.
Еще вы мне напоминаете, дорогая матушка, чтобы я сторонился дурной компании и оставался бы тихим, послушным, каким был дома.
Это, дорогая матушка, очень трудно. Я тут страсть как огрубел, да здесь — в общем и целом — иначе и нельзя. А дурной компании, дорогая матушка, у нас нет. Особливо с тех пор, как вся ракия вышла.
Передайте это и пану учителю.
Но все же я вас, матушка, кое о чем хочу попросить.
Сходите вы в Хрудим к Блюменкранцам и купите мне губную гармонику.
Все наши ребята писали домой — просили прислать гармоники.
У нас была одна, настоящая, с мехами и на застежке, с двойным регистром, клапаны костяные, а басы, дорогая матушка, — чисто громы гудящие.
Играла она не хуже органа в костеле, а верхние тона брала — что твои хоры ангельские.
Славные то были вечера, дорогая матушка.
Полеживаёшь на склоне, ночь, тихо кругом, все будто вымерло, куда ни глянь — горы, горы, словно постреленные крокодилы, а небо тут, в Черногории, дорогая матушка, — лиловое, и огромное, даже сердце щемит, а по нему звезды, мигают в небе, будто электрические лампочки, одна красная, другая зеленая, третья желтая, их там одних крупных целые тыщи понатыканы, а мелких, как светляков, — без счету.
То‑то бы вы, дорогая матушка, подивились, вот уже где пригодился бы ваш молитвенник; на эту черногорскую красоту да на великолепие это только и молиться.
Лежим, бывало, небеса над нами так и сверкают, лошади стоят, жуют солому, а мы себе играем на гармонике да глядим на божьи лампадки.
И куда бы нас ни занесло, дорогая матушка, в Сербию ли, на Новый Пазар, в Черногорию, — везде мы устраивали концерты с этой гармоникой и даже плату брали, а публика съезжалась отовсюду — с обозов и санитарных колонн, офицеры на конях, рядовые пешедралом, — и все ради нашей гармоники.
Музыка наша, дорогая матушка, разносилась далеко по горам, до самых медвежьих берлог. Где‑нибудь в долине заслышат братики-солдатики нашу гармошку и бредут на ее звуки, пока не наткнутся на нас, шельмецы, послушать да стянуть, что плохо лежит.
Я и сам — в общем и целом — немало оплеух отвесил этой почтенной публике.
Знатоки оценивали инструмент в сотню, но, думаю, гармоника наша стоила и побольше. Планки у ней были выложены перламутром, клавиши серебряные, поверх слоновая кость, возили мы ее только днем и на крепкой лошадке, де еще копыта ей тряпками обвязывали, чтобы не поскользнулась.
Да видать, дорогая матушка, что не из железа, то на войне не выдержит.
Куда уж такому тонкому инструменту!
Вот и порвались у нас меха.
Сапожник Рамбоусек стянул прореху дратвой, забил паклей, — в общем и целом — починил, но меха все равно пропускали воздух, не помог и сапожный вар, а тут еще сапожник поругался с Вашаткой, что из Стржени, откуда родом и наш дедушка. Вашатка нахлобучил гармонику ему на голову, и разорвалась она надвое.
Я, правда, успел выколупать перламутр; как вернусь в родимый дом, вделаю его в спинку вашей кровати, на вечную, значит, память.
Потом реквизировали мы на одном турецком базаре губную гармонику.
Тоже — в общем и целом — неплохой инструмент, никелированный, и снова мы ждем не дождемся вечера, когда можно полеживать да наигрывать всякие вещицы — «Злосчастный приказчицкий дворик» да «Pepi, о du mein Abendstern» [46] и другие солдатские песни, народные куплеты и даже концертные номера.
Да, дорогая матушка, брала наша гармоника и пианиссимо и фортиссимо, кто как пожелает, даже тремоло — в общем и целом — получалось. Тремоло — это вроде как голос дрожит, когда прикроешь рот и трясешь рукой, как вот у вас трясется рука, когда приходится вам выкладывать соседу Надемлейнскому сотенные за телку.
А на позапрошлой неделе была у нас в обед фасоль. И какой‑то дурак — верно, рыжий Кулганек — насовал фасолин в дырочки гармошки.
Мы их, фасолины эти, дорогая матушка, потом выдували и — бог знает! — может, попортили какие регистры.
Вашатка, о котором я вам уже писал, тот, что здорово дерет зубы кузнечными клещами, до того разозлился — в ту же ночь тайком дезертировал, а с ним лошадь, мешок хлеба, солонина и бочонок ракии.
И нет у нас теперь, дорогая матушка, никакой отрады.
А ведь надо же и солдату чем‑то себя потешить!
Вот и прошу я вас, матушка, уж вы сходите к Блюменкранцам за гармоникой, и чтобы была она в металлической обшивке и с надписью по-английски.
Сегодня вешний денек.
Высыпали баранчики да фиалки.
А черногорская земля до того вкусно пахнет! И чудится мне, будто вы, дорогая матушка, печете лепешки.
В такой день только и поиграть на гармонике, и пусть бы пела она «аллилуя», как хоры ангельские.
Сундучок Ощадала
Из резервного полка нашу группу в составе ста пятидесяти солдат отправили эшелоном в Вену на переформирование.
Потом этот эшелон окрестили «вшивым» — ребята в поезде нахватались вшей.
Провожали нас с музыкой. Мы бодро маршируем, а наши вещи на подводах везут, и так от Влчковиц до самой станции.
Наконец едем. Холодно. Вагон битком набит, теснота такая, что не повернешься, где уж тут выспаться… Впрочем, сами знаете, каково эшелоном ехать.
Едешь… Бум-тадам, бум-тадам… Солдаты вповалку прямо на полу, офицеры на нарах, чемоданов целые горы.
Сам я две ночи спал в углу телячьего вагона, ноги выше головы.
Приезжаем в Вену.
Обер-лейтенант Пернер (был он сын мельника из Лабской Тейницы, человек хороший, любили мы его за то, что зря ни на кого не орал, пересчитал нас прямо на платформе, мы разобрали вещи, продели палки в ремни вещевых мешков и ручки чемоданов, и айда!
Выходим на площадь — никаких тебе подвод!
— Черт знает что, — рассердился обер-лейтенант и начал выговаривать капралу, который нас встречал, почему не выслали подводы.
— Ребята, — говорит, а может, вы сами вещи понесете?
— Разрешите спросить, куда именно мы направляемся? — обратился к нему ефрейтор Ружичка и отдал по форме честь, звякнув подковками сапог.
— В Мейдлинг!
— Вот тебе на! — ахнул Ружичка. Он был из Вены, галантерейщик, и уж так радовался, что опять туда едет! — До Мейдлинга, братцы, четыре часа топать. Через всю Вену.
«Ну и свинство же!» — подумал я про себя.
Погода была паршивая.
Моросил дождь, кругом грязища, Вена вся в копоти, в дыму.
Тошно было глядеть на вокзальную сутолоку, на полицейских в касках с шишом на макушке, на трамваи, на всю эту чудную публику разношерстную. Про обед не слыхать; похоже, придется ремень потуже затянуть.
Стоим мы под вокзальным навесом, не солдаты — осевки какие‑то. Народ все пожилой, слабосильный. Иные уже по третьему разу побывали на передовой. В какие только переделки не попадали! Навалялись досыта по госпиталям, в резервах, в заводских командах и трудовых лагерях мытарились… Всяк столько вынес, подумать страшно.