В Сырах - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где тут у тебя туалет?
— Туалет у меня самый старый в городе. Такие можно увидеть только в фильмах о жизни рабочих в период их наибольшего угнетения капиталистами. Пойдём, я открою тебе дверь, потому что дверь перекособочена и сама ты не сможешь её открыть.
Я помещаю её в туалет и возвращаюсь в кухню. От кухни туалет отгорожен всего-навсего полугнилой фанерной перегородкой, часть её высоко вверху выломана. Потому мне очень хорошо слышно как она писает, сильной мощной струёй рабочей злой девочки. Я отмечаю, что звук её струи меня волнует. А также вспоминаю, что, спрашивая, где туалет, она назвала меня на «ты».
Она выходит.
— Справилась? Не испугалась.
— Нормально. Бывает и хуже.
— Я слышал, как ты писала… сильной струёй…
Ей-богу, она смущается.
— Зачем подслушивали?
— Да тут конструкция такая, видите, Варя?
— А не подглядывали?
Тут я беру её за плечи и веду, подталкивая, в большую комнату.
— Идём, я посмотрю на тебя, Варя…
Я говорю, понизив голос.
— Куда вы меня тащите?.. — Варя шепчет эти слова. Идёт.
— Нам нужно кое-что выяснить…
— Что выяснить? — шепчет она.
Мы уже в большой комнате, и я пригибаю её сесть на кровать.
— Некоторые соответствия или несоответствия между нами…
Дальнейшее состоит из невнятных звуков и небольшой схватки, заканчивающихся соприкосновением её и моего тел в нужном месте.
Через некоторое время мы опять в кухне и опять пьём вино.
— Вот вы какой? — она улыбается.
— И ты такая, — улыбаюсь я.
Мы целуемся. Она уже превратилась для меня в худенького, горящего изнутри ребёнка. В Библии есть выражение «познать» девушку. Вот и познал. Воистину познаёшь только так. И настоящий темперамент, и присутствие или отсутствие страсти.
— Ты интересно говорил о Гёте и Фаусте. Может, знаешь о них ещё что?
— Гете начинал, как и я, с суицидального, протестного романа. «Страдания молодого Вертера» понравились всей Европе, потому что таких Вертеров уже жили в Европе, ну если не толпы, это был распространённый тип.
— У тебя не суицидальный роман, Эдуард.
— «Это я, Эдичка» начинается с суицидальной ситуации, и герой еле удерживается, чтобы не соскользнуть в суицид. Как и за двести лет до меня Гёте, мне повезло создать популярного героя. Такой герой никогда не умрёт, всегда останется юн и свеж и достоин сострадания. Кстати, сам Гете был долгое время эмоционально неустойчивым. Последний по времени жизненный кризис, выход из которого он искал в мыслях о самоубийстве, случился у него в возрасте тридцати семи лет, когда его оставила после долгого романа его дама фон Штейн.
— Я хотела бы иметь фамилию фон Штейн.
— Тебе подойдёт, ты бледная немочь. Все «фоны», которых я встречал в жизни, все были бледными и худыми. У меня была в Мюнхене девушка Ренат фон Гриндер в 1982 году. Я дал её имя тогда же одной из женщин в «Палаче». Ренат была высокая и очень худая, с матовой кожей, прусская аристократка.
— Я очень даже крепкая.
— Не сомневаюсь. У тебя крепкие ягодицы. Видимо, мама поэтесса порола тебя часто…
— Не порола никогда…
Я вёл себя как голодный из голодного края. Я эксплуатировал её сутки. Это оттого, что жизнь моя с бультерьерочкой была очень постной. На следующий день мы всё же пошли гулять на Красную площадь. По улице Воронцова Поля дошли до Покровского бульвара, добрались до Китай-города, а оттуда по Варварке пошли к Кремлю. С нами были охранники.
— Это твоя улица. Варварка!
Она была в курточке и с фотоаппаратом. Милиционеры на Красной площади, опознав меня, было задёргались, однако присутствие рядом со мной девушки их, видимо, успокоило. Она снялась у мавзолея и у собора Василия Блаженного. Фотоаппаратом манипулировал я, хотя я фотограф нулевого класса. Я разве что способен управлять мыльницей. Что я и делал на войнах. Современные цифровые аппараты, правда, рассчитаны на владельцев-идиотов, там все операции автоматизированы. Меня удивило, что она не изъявляет желания сфотографироваться со мной. Подумав, я однако пришёл к выводу, что фотографии со мной будут ей неудобны. Нужно будет прятать их от матери. Впоследствии выяснилось, что я был не прав, она поставила мать в известность, что едет ко мне. Однако я был и прав. Впоследствии выяснилось, что у неё есть некий «немец», на самом деле уехавший из России и живущий в Германии то ли русский, то ли еврей, то ли полуеврей. Из её рассказов о нём он представал как плотный, если не сказать упитанный мужчина лет тридцати пяти. Нерешительного характера, поскольку он и звал Вареньку к себе, и не решался на ней жениться. А она жила бы с ним, если бы он женился. Двадцатилетняя, она трезво смотрела на вещи, предполагая, что ей с ним жить будет скушно. Однако, воспитание её, то есть безотцовская жизнь с матерью-поэтессой, подсказывало ей, что следует упорядочить жизнь и иметь мужчину. Она колебалась, а когда появился я, стала колебаться ещё больше. Например, она не пошла за немецкой визой в консульство Германии.
Такой себе вот упрямый двадцатилетний росток девочки. Я с удовлетворением думал, помню, что она на два года младше бультерьерочки и таким образом я не деградирую, не скатываюсь к пожилым женщинам. Что она обо мне думала? Грубее и проще. Она порой кричала грубости во время наших с нею любовных утех. «Давай, кобель!» было её боевым кличем. «Давай, кобель!». Поскольку кобелю был уже шестьдесят один год, ему нравилось.
Она стала ко мне приезжать. Мне нравилось, что она неизвестна, что работает в магазине, что у неё нет маникюра и ногти просто острижены, и даже есть заусенцы. Мне нравились её красноватые кисти рук, тощие ножки и ручки. Обезжиренная попа. Вот такой я человек. Мне всё это нравилось. Представьте.
Всё было обычно более или менее одинаково, каждый её приезд. Встреча на полутёмном Ленинградском (я в кепке на глазах, чтобы не узнали), проход по перрону до «Волги», охранники вокруг, уселись в машину, ride через тёмный ещё город, и мы у меня. Вино и еда на кухне, затем переход в большую комнату в кровать. Сотрясение кровати… Я целомудренно не стану предавать гласности то, что является личными воспоминаниями, а тогда было личными ощущениями. Скажу только, что худое, жилистое тело подростка было твёрдым, но упоительно было её подчинять.
В один из приездов был мороз, я помню, а она всё в той же курточке, только платок на шее намотан, мы поехали в Третьяковку. Доехали на «Волге», однако не вплотную, запарковались чуть поодаль. Даже в те пять-семь минут, что мы шли до Третьяковки: она, я и охранники, — мы успели отчаянно замёрзнуть. Несмотря на то, что мой бушлат был много теплее, чем её курточка. Она, по-видимому, обладала ещё незаурядной нервной силой.
В Третьяковке было тепло и людно. Я купил всем билеты, и мы пошли раздеваться. Нам выдали синие бахилы из пластика на резиночках, которые нужно было одевать на обувь. Такие бахилы обычно выдают в больницах и клиниках. Мы сели на скамейки и натянули бахилы.
— Какое странное русское слово «больница», — сказала она, выпрямившись — строгая, как маленькая щепка в бахилах.
— Это место, где люди претерпевают боль и где другие люди пытаются избавить их от боли. В больнице всё устроено вокруг боли. Ты тоже, как и я, наткнулась на слово «больница», натягивая эти синие бахилы?
— Ну да…
Тётушки-смотрительницы музея, пошептавшись, прислали ко мне делегацию с просьбой дать им автографы. На музейных программках. Я учтиво дал. Музейные тётушки никогда не меняются, сколько я их помню, с шестидесятых годов прошлого века они всегда одеты и причёсаны так консервативно, как английская королева, застыв навеки в стандарте.
Она очень старательно, картину за картиной, стала осматривать экспозицию. В тот день не было специальных выставок, а если были, мы на них не пошли, мы прошли дорогой обычных экскурсантов по залам художественного музея, дорогой народа, который поздно пришёл к живописи. Во времена, когда у нас появились первые светские живописцы, весь мир уже успел создать за столетия десятки тысяч картин и набить ими свои музеи. Она стояла, подростком, в сереньких застиранных джинсах и кофточке, сероглазая, совершенно мне чужая… Перед полотном Брюллова…
Тут я остановил свою мысль. А кто мне не чужой? Бультерьерочка была мне когда-то не чужой, потому что мы разделяли вместе некие ритуалы, общепрожитые моменты. Пока я был в тюрьме, эти ритуалы разрушились, воспоминания о моментах поблекли, прервалась живая связь… Варя обернулась. Я подошёл к ней и незаметно для охранников погладил её по попе. Но охранники, работающие со мной годами, заметили мою скупую ласку. «Поедем домой?» — поняла она. Экспозицию мы всё же досмотрели. Зал Врубеля тогда только ещё учредили и оборудовали, но главный «Демон» уже висел под потолком и глядел на нас вниз дерзкими глазами…