Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебе обещаю, мама. Я все сделаю, как ты скажешь, все, как ты велишь, — деревянным голосом проговорил мальчик, глядя, как она умирает, и с недоверием ожидая знамений, подтверждающих бессмертие души.
— Обещание умирающему — самая святая клятва, — выдохнула она вместе с кашлем, рвавшимся из легких, уже почти заполненных кровью. — И я хочу, чтобы ты сейчас, у моего смертного одра, дал мне обещание. Обещай, что без крайней нужды никогда никого не обидишь, никому не причинишь боли.
— Обещаю, — поклялся он, все еще ожидая появления ангелов. — Тебе страшно? — спросил он потом.
— Возьми меня за руку, сынок, и скажи: «Обещаю». И помни, умирающих не обманывают.
— Обещаю.
Он протянул руку и почти тотчас отдернул ее, боясь прикоснуться к смерти, которая уносила его мать, он не видел ничего прекрасного, ничего назидательного и возвышающего душу в этом возвращении к Богу. Он подождал еще немного, надеясь, что бессмертие как-то себя обнаружит. Но ангелы так и не прилетели, не произошло ни землетрясения, ни столкновения планет, и лишь позже, раздумывая об этой первой увиденной им смерти, он понял: возвышенной она была только потому, что в свой последний час великого страха мать тревожилась о его будущем, а не о том, что ожидало ее. Потом он часто думал и о своей собственной смерти: как она придет к нему? что он почувствует? каково будет сознавать, что вот этот вздох — последний? Тяжело было смириться с тем, что он, центр мироздания, перестанет существовать, но это было неизбежно, и он не роптал. Он лишь надеялся, что примет смерть с таким же гордым безразличием, с каким приняла ее та, что была ему матерью. Он чувствовал, что в этом безразличии как раз и скрывается бессмертие, которое он тогда не сумел увидеть.
Ей надо было бы родиться на век раньше, а она жила в мире, ушедшем далеко вперед, но стена гор мешала ей понять этот мир. Если бы она знала, как повлияет на жизнь сына обещание, которое она с него взяла, она никогда бы не попросила его об этом. Такие обещания давались разве что в старину, в простое, наивное, давно забытое время.
Через три дня после того, как ему исполнилось семнадцать, он, наконец-то, завербовался в армию. Как бы бедно ни жили они в Харлане, он привык к элементарным удобствам, и ему быстро надоело бродяжить по стране, в поисках удачи перебираясь из города в город. Армейские приемные комиссии каждый раз заворачивали его — он был еще слишком молод. Повезло ему на Восточном побережье. Служить его отправили в Форт-Майер. Это было в 1936 году. Тогда в армию шли очень многие.
В Майере он научился боксу — искусству кулачного боя, отличного от простой драки. Он действительно был необыкновенно подвижен даже для боксера легчайшего веса, и, как оказалось, это качество в сочетании с его не по росту мощным ударом открывало перед ним дорогу к продвижению по службе. В первый же год его талант был отмечен — он получил РПК, а в то время в армии считалось чуть ли не грехом получить звание в первые три года, чем, пожалуй, и объяснялась поголовная расхлябанность солдат, вербовавшихся на второй трехгодичный срок.
И там же, в Майере, он впервые взял в руки горн. Это событие круто повернуло всю его жизнь: он ушел из команды боксеров и поступил учеником в роту сигналистов. Такой уж у него был характер — как только он понимал, что действительно набрел на главное, он больше не тратил время ни на что другое. Ему было еще далеко до первоклассного боксера, и тренер не стал его удерживать. Команда отнюдь не сочла его уход потерей: уходит — значит, не хватило упорства, значит, кишка тонка, и вообще, что с него взять, он никогда не станет звездой, вроде Лью Дженкинса из Форт-Блисса. И его просто вычеркнули из списка.
А он был слишком занят другим, и его не больно-то волновало, что о нем думают. У него было призвание, он работал как вол полтора года и завоевал себе новую, совершенно иную славу. К концу полутора лет он получил нашивки РПК и специалиста третьего класса и играл действительно здорово, настолько здорово, что в День перемирия[11] трубил на торжественной церемонии в Арлингтоне[12], а это предел мечтаний каждого армейского горниста. Да, у него было призвание.
Тот день в Арлингтоне был как восхождение на вершину, ему многое открылось. Наконец-то он нашел свое место в жизни, и оно вполне его устраивало. Его первый контракт к тому времени уже истекал, и он собирался возобновить его здесь же, в Майере. Он собирался остаться здесь, в этой команде горнистов, на весь тридцатник. Он ясно представлял себе, что ждет его впереди, и знал: все пойдет без сучка без задоринки, он будет счастлив. Но это было до того, как в его жизнь начали вмешиваться.
Раньше все зависело лишь от него самого. И боролся он лишь с самим собой. Никто в этот поединок по-серьезному не вмешивался. А когда вмешались, он, понятно, стал другим. Все тогда изменилось, он больше не был девственно чист и потому потерял право целомудренно настаивать на платонической любви. Тут уж ничего не попишешь, жизнь рано или поздно лишает тебя девственности, пусть даже попросту засушив ее, как цветок в книге. До той поры он был юным идеалистом. Но остаться таким он не смог, потому что в его жизнь вмешались.
Все ребята из гарнизона в увольнительную шатались по Вашингтону, и он тоже. Там он и познакомился с той, из высшего общества. Он подцепил ее в баре, а может, это она его подцепила. До этого он видел «высший свет» только в кино, а она и хорошенькая была, и, конечно же, аристократка — училась в колледже на журналистку. Не то чтобы у них вспыхнула великая любовь — нет, конечно. Просто ему — да пожалуй, им обоим — нравилось, что все как в кино: сын шахтера ужинает в «Рице». Она была хорошая девчонка, хотя и порядочная язва. Они вполне ладили. У них не возникало проблем «бедной маленькой богачки»[13], потому что он не стеснялся тратить ее деньги, и они не страдали и не охали, что, мол, мисс не может выйти замуж за парня не своего круга. Короче, все шло отлично целых шесть месяцев, пока она не заразила его триппером.
Выписавшись из госпиталя, он узнал, что потерял место в команде горнистов, а с ним — и звание. В те годы в госпиталях не пользовались сульфамидами, армейское начальство до самой войны не решалось ввести в обиход эти «сомнительные» препараты, и лечение было долгим и болезненным. Один парень, с которым он познакомился в венерологическом отделении, лечился по четвертому заходу.
В теории всем было наплевать, болел ты триппером или нет. Для тех, кто еще не успел его подхватить, и для тех, кто на время от него избавлялся, он был разве что темой для шуточек. Ерунда, вроде насморка, говорили такие. А что это не ерунда, ты понимал, только когда попадался сам. Твоя репутация среди ребят ничуть не страдала — напротив, это даже засчитывалось в плюс, вроде как нашивка за ранение. Болтали даже, что в Никарагуа за это дают «Пурпурное сердце»[14].
Но на деле это портило тебе служебную характеристику, и ты автоматически терял звание. В личном деле оставалось позорное пятно. Когда он, вылечившись, явился в команду горнистов, выяснилось, что за время его отсутствия там ни с того ни с сего возник избыток личного состава. До конца контракта он дослужил на обычной строевой.
Уже тогда он понял, что в его жизнь начинают вмешиваться.
Это как с машиной: машину вроде бы может научиться водить любой, но в аварии не попадает только тот, кто умеет соображать и за себя и за шофера, который едет навстречу.
Когда контракт кончился, ему предложили остаться на новый срок в той же части, в Майере. Сто пятьдесят долларов премиальных были бы, конечно, очень кстати, но ему хотелось уехать отсюда как можно дальше. Потому-то он и выбрал Гавайи.
Перед отъездом он заглянул в Вашингтон повидаться напоследок со своей «аристократкой». Многие ребята говорили, что, если бы баба наградила их триппером, они бы ее убили, или за такую подлянку сами стали бы заражать всех подряд, или так бы эту стерву изувечили, что пожалела бы, что на свет родилась. Но он не возненавидел женщин. Риск есть всегда, с любой — белой, черной, желтой. Обидно и непонятно было другое: во-первых, из-за какого-то дерьмового триппера у него отняли горн, хотя он играл на нем не хуже, чем прежде, а во-вторых, заразила его девушка из общества. Больше всего его бесило, что она не призналась ему, тогда бы он сам решил, будет с ней жить или нет. Скажи она хоть слово, и ее вины тут бы не было. В их последнюю встречу, поверив ему, что он не станет ее бить, она сказала, что и сама не знала о своей болезни. Поняв, что ей нечего бояться, она расплакалась и стала просить прощения. Ее заразил один парень из высшего общества. Она его с детства знает. Ей тоже очень обидно. Лечение — кошмарная мука, к тому же ей приходится лечиться тайком, чтобы родители не узнали. Она так виновата перед ним, ей так тяжело!