Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках - Павел Уваров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Становилось модным утверждать, что историческая реальность не воссоздается историком, а конструируется им; причем это конструирование, как убеждали французов заокеанские адепты «лингвистического поворота», осуществляется посредством языка. Возвращались те формы, которые макросоциальная история, казалось бы, навсегда отвергла: «рассказ» вместо «количественного анализа структур», «субъективность» вместо «объективности», «событие» вместо «истории большой длительности».
Конечно, большинство историков продолжало работать по-старому, опираясь на источники по рецептам Ланглуа и Сеньобоса или заполняя статистические таблицы, как учил Лабрусс, и лишь изредка устремляя взор в заоблачные высоты эпистемологических споров. Но поскольку «ситуация в верхах» делалась все менее понятной, они только пожимали плечами, не без основания полагая, что гремящие там громы к ним не относятся. Впрочем, научная ситуация зримо изменилась: «время сомнений», как называют теперь рубеж 1980—90-х годов, поставило перед сообществом историков целый ряд проблем. Сейчас, спустя два десятилетия, можно сказать, что эти проблемы так или иначе были решены.
Сами «Анналы», подвергшиеся небывалой критике, во многом изменились. Новые, «четвертые “Анналы”» успешно маневрировали. От наследия Лабрусса было решено избавиться как от балласта: в 1992 году журнал отказался от «лабруссовского» подзаголовка, и историки 1950—60-х годов были обвинены в тяжком грехе «реификации абстрактных категорий» – в том, что они приписывали реальное существование «классам», «социальным группам» и иным общностям, представлявшим собой лишь технические понятия, существующие в сознании ученых. На страницах «Анналов», ставших скорее площадкой для экспериментов, чем провозвестником нового направления, теперь выдвигались и обсуждались самые разные исследовательские программы: «прагматический поворот» Бернара Лепти; микроистория, достоинства и недостатки которой внимательно анализировал Жак Ревель; «культурная история социального» (histoire culturelle du social)63 Роже Шартье и др.
Политическая история, даже не включенная в словарь «Новая история» (1978), менее чем через десять лет вновь оказалась в центре внимания. Правда, теперь зачастую имелась в виду обновленная политическая история, многому научившаяся и у структурного анализа, и у антропологии; да и называлась она по-новому: «новая история политического» (nouvelle histoire du politique), «социальная история политического» (histoire sociale du politique), «история политической культуры» и пр. Возрос также интерес к тому, что по французским меркам считалось «сиюминутной историей», «историей настоящего времени»64, – отсюда освоение непривычной для французов «устной истории».
Самой существенной новацией стало осознание историками важности проблемы исторической памяти. Конечно, с феноменом памяти историк сталкивался всегда. Но прежде его интересовало главным образом то, насколько хорошо автор исторической хроники или мемуаров запомнил события. Историк делал необходимую поправку на ошибки памяти, на непредумышленную забывчивость, а затем работал уже не с памятью, а с пресловутым «историческим фактом» как таковым. Теперь же память о событии оказалась для историка не менее, а подчас и более интересной, чем само событие.
Еще в первой половине XX века Морис Хальбвакс увидел в коллективной памяти элемент, конституирующий идентичность социальной, профессиональной или любой другой (например, этнической) группы. Начиная с 1970-х годов память различных групп все больше требовала внимания общества: каждая из этих групп предлагала рассмотреть, наконец, и ту версию истории, которую считала достоверной она. Причин такого оживления было множество. Наверное, самая главная – стремительное изменение демографического ландшафта (еще в 50-е годы XX века большинство населения составляли крестьяне, а уже в 70-е их насчитывалось не более пяти процентов). Пьер Нора настаивает на решающем значении нефтяного кризиса середины 1970-х годов65. Думаю, можно говорить и о более общих причинах: новом этапе глобализационных процессов, возникновении постиндустриального или информационного общества и т. п. Так или иначе, эти перемены могли привести к утрате традиционных форм передачи и сохранения памяти, а следовательно, и национальной идентичности. Не случайно Фернан Бродель в последние годы своей жизни (он умер в 1985 году) работал над трудом, посвященным вопросу о французской идентичности, о том, «что такое Франция»66.
«Франция – это память». Так ответил на вопрос, поставленный Броделем, Пьер Нора, выступивший инициатором масштабного и одного из самых успешных исторических проектов последнего времени – семитомного издания «Места памяти» (1984—1992)67. К его реализации было привлечено около ста историков. Уже одним этим проект был сопоставим с «Большим Лависсом» столетней давности. Пьер Нора ставил целью своего проекта вернуть память под контроль историков в условиях, когда прошлое становится непредсказуемым (заметим, что «страной с непредсказуемым прошлым» называют не только Россию) и слишком зависящим от императивов настоящего. Разделы труда удивляли своим разнообразием: «Триколор», «Эйфелева башня», «Марсельеза», «Пруст», «Жанна д’Арк», «Солдат Шовен» (имя которого дало термин «шовинизм»). В ходе работы менялась структура издания, менялся и его характер. Первые тома «Мест памяти» составлялись в разгар «эпохи сомнений» – тогда они мыслились как работа по деконструкции отживших стереотипов национального мифа путем раскрытия механизмов их конструирования и функционирования68. Издание действительно эпатировало публику, воспитанную на этом мифе. Неожиданным было, например, что Орлеанская дева столь же служила разъединению нации, сколь и ее консолидации. Жанна оказалась разной – и топографически, и политически. Во-первых, о Жанне д’Арк помнили в разных местах разное – в Домреми, Руане, Орлеане, Париже. Во-вторых, была Жанна – кумир роялистов и ультракатоликов, спасительница короля; но была и республиканская, народная Жанна. Была Жанна, почитаемая во время войны солдатами вермахта как борец с ненавистными англичанами (к тому же родившаяся в Лотарингии, фактически на территории Германской империи), но была и Жанна, чье имя носили отряды Сопротивления…
Проливает ли это исследование свет на реальную Жанну? Нет, конечно. Это скорее история символических значений образа Жанны, история множащихся способов его использования. То же можно сказать и о других «местах памяти», рассмотренных в издании Нора, – Пантеоне, Версале, «триколоре»… Отсюда черты своеобразного «анти-Лабрусса», которые приобрело это издание. Однако его вполне справедливо характеризовали и как «нео-Лабрусс», ведь в нем историкам вновь, как и сто лет назад, – правда, в существенно изменившихся условиях – было предложено включиться в поиск национальной идентичности.
Поиск этот был неразрывно связан с осмыслением феномена памяти, которая живет по своим законам и, по сути, враждебна истории. Память менее всего озабочена выявлением объективной истины, подкрепленной источниками, и в любой момент готова подмять под себя историю, «меморизировать» ее (думаю, историографические процессы на постсоветском пространстве хорошо иллюстрируют этот тезис). Но и научная история, подвергающая прошлое беспощадному критическому анализу, убивает память. Чтобы разрешить эту коллизию, историк должен работать как профессионал, прослеживая процессы, происходящие с памятью, осторожно модифицируя ее в соответствии с данными науки, и тем самым трудиться над уточнением национальной идентичности, сообразуя ее описание с изменившимися условиями69.
Слово, которое чрезвычайно широко употребляется в современной Франции, но не так легко поддается переводу на русский, – patrimoine. Первое его значение в словарях французского языка – «семейное имущество, унаследованное от предков», далее следует «вотчина» и только под конец – «национальное культурное достояние». Но уже в начале 1990-х годов последнее значение явно стало наиболее употребительным. В нашем представлении слова «Национальное культурное достояние. Охраняется государством» неотделимы от образа какого-то обветшалого здания с прибитой к фасаду табличкой. У французов такая ассоциация тоже возникает (правда, здание почище и доска поновее), но ею дело не ограничивается. Для них patrimoine прежде всего означает общее достояние, которое объединяет французов, делает их общностью; иначе говоря – субстрат национальной идентичности.
Эта идея прижилась и в последние десять лет находит все более ясное выражение в школьных учебниках: именно она призвана сообщить лицеистам чувство принадлежности к единому целому, наследуемому всей нацией (этим, кстати, прежде всего объясняется нежелание французского правительства допускать в школьные классы барышень в хиджабах). Согласно министерским предписаниям, преподавание истории должно приобщать ученика к национальному наследию и культуре, формируя у него осознанную память, которая даст ему возможность самоидентификации. Наверное, не так уж и плохо, если мысль о владении богатым и уникальным культурным наследием несколько потеснит мысль о принадлежности к нации, которой уготована великая историческая миссия. Во всяком случае, окружающим спокойнее.