Чернокнижник - Светлана Метелёва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я вздрогну: в келье холодно; подходит время сна; потом брат-будильщик пройдет по коридорам, созывая к Полунощнице; словно благочестивые тени, неслышно ступая, повлекутся братья в белых и черных одеждах, с куколями, низко опущенными, славить Господа нашего. После надлежит вернуться в свою комнату и снова лечь спать; этот сон – неровный, поделенный надвое общей молитвой, – словно оцепенение духа в тот час, когда в Чистилище ожидает он приговора.
…Я подумаю: вот, укрылся я в сем вертограде избранных душ от порождаемых городом чудищ; ибо ничего нет там такого, что помогало бы человеку вести добрую жизнь, а не заставляло бы его, как раз наоборот, постоянно падать и не толкало бы в пучину всевозможных пороков. Там встречает он на своем пути лицемерную любовь и сладкую, как мед, отраву лести; там жестокая ненависть, вечные раздоры и таскания по судам; там мясники, повара, торговцы рыбой, живностью, пирожники, заботящиеся лишь о том, чтобы наполнить наши желудки!.. Самые дома и те как бы воздвигнуты для того, чтобы лишить нас неба; они своими кровлями ограничивают наш горизонт. Но даже и здесь, в стенах Чартерхауса, сражаюсь я беспрерывно с тремя злейшими врагами: миром, дьяволом, плотью. И хотя не жалею никаких сил, пытаясь карабкаться по отвесным скалам добродетели, ежечасно, ежеминутно ощущаю, как бунтует тело, подстрекаемое Врагом, как предает оно бессмертную душу. Пытался я укрощать свою плоть: проводил долгие часы в молитвах, постился, надевал власяницу, но вновь погружался во мрак, точно подталкиваемый непреодолимой силой. Наконец, отчаявшись опереться ногами на твердую стезю добродетели, пришел сюда, к братьям молчания, в картезианскую обитель – сюда, где целомудрие не оскверняется ежесекундно царствующей вокруг похотью, где тишина и смирение нянчат и вскармливают чистоту духа, где существует один лишь вид неутолимого вожделения – вожделение Божественной истины, заключенной в книгах. Не этого ли ордена приор Дом Гильом во время пожара, бушевавшего в Гранд-Шартрез в 1371 году, видя, что с бедствием не справиться, воскликнул: «Отцы мои, Отцы мои, к книгам! к книгам!»… А что есть книга как не дитя одиночества и молчания? Не за тем ли и я пришел сюда, чтобы вытеснить из алчущей души греховные томления, чтобы дать новую пищу разуму, дабы он возобладал над плотской скверной?
…С этими мыслями я наугад открою книгу, и взгляд мой замрет на строчках, которые, конечно же, доводилось читать прежде, но которые вместе с тем только сейчас явят мне всю полноту заключенной в них мысли. «Господи, ответь мне, наступило ли младенчество мое вслед за каким-то другим умершим возрастом моим, или ему предшествовал только период, который я провел в утробе матери моей? О нем кое-что сообщено мне, да и сам я видел беременных женщин. А что было до этого, Радость моя, Господь мой? Был я где-нибудь, был кем-нибудь? Рассказать мне об этом некому: ни отец, ни мать этого не могли: нет здесь ни чужого опыта, ни собственных воспоминаний»…
…И тут вдруг в дверь постучат; я поднимусь и пойду отворять окошко. И впервые увижу его…
– Открой мне, добрый брат!
…Я открою дверцу своей кельи, не разобрав, кто это, недоумевая, почему монах нарушает строгое правило Устава; а когда он войдет и откинет с головы куколь, рассмотрю его как должно. Не молодой, но и не слишком старый; высокий лоб открывается залысиной; у него густые брови, большой мясистый нос, губы не узкие и не чересчур широкие, на носу – дужка со стеклами для чтения; усы, борода и виски седые, но глаза – словно у безбородого юноши. В самой глубине прищуренных очей его почудится мне невместная для этих стен веселость; словно взлетающие к небу искры от костра она то гаснет, то вспыхивает вновь. Он проворно повернется, затворит дверь, и продолжит говорить. Я сначала попробую объяснить знаками, что не хочу нарушать правило молчания, но он лишь махнет рукой.
– Не трудись складывать пальцы – я не понимаю знаков. Не бойся меня. Не опасайся. Поговори со мной, добрый брат, послушай, ответь: я старик и порой мне нужен собеседник. И дай-ка мне воды…
Тут я вспомню: да, мне доводилось слышать, что в монастыре живет то ли святой, то ли безумный; ученейший монах; человек глубокого ума и обширных познаний, к которому приходят за советом и помощью простолюдины. Мне известно и его имя —Умберто. Я плесну в кружку воды, подам ему, скажу нерешительно:
– Но, отец мой, Устав требует молчания, я не могу…
– Истина нуждается в сомнении, правила – в нарушении, молчание – в разговоре. Храня молчание, ты теряешь надежду. А разве не за новой надеждой ты пришел сюда, Томас?
Он знает мое имя – но я не удивлен. Он жадно выпьет воду, утрется рукавом рясы. Я попытаюсь объяснить:
– Да, но…
Он перебьет меня:
– Ты ищешь спасения. Ты ищешь противоядия. Ты боишься и хочешь спрятаться от страхов. Но не сможешь, ибо не дано грешному человеку уйти от своих грехов – вечно, вечно он будет к ним возвращаться, точно пес к своей блевотине. И неправда, будто бы могут дать спасение монастырские стены, строгий устав и псалмы. Если ты несешь в обитель заразу, то не добудешь себе выздоровления, но лишь запятнаешь болезнью других. Не с тем ты пришел, нет, не с тем…
Он покачает головой, глядя на меня с укоризной. Спустя несколько секунд молчания я скажу:
– Но как же, отец Умберто? Куда же идти грешнику, как не в дом сынов Господних, где постоянно призывают имя Его в борьбе с искушениями дьявола?
– В мир, Томас, в мир. Там твое сражение будет уместно; там исход битвы неясен – там ты можешь и победить. Но не здесь, где ты неминуемо будешь повержен, ибо неоткуда черпать силы и негде взять оружие.
– Но ведь мир – юдоль скорби, град грехов, выгребная яма, где Зло ежечасно торжествует; там бессилен человек, ибо не может он ничего изменить, и влачит свои жалкие дни в слезах и отчаянии…
– И все же там твое место. Посмотри на себя: что ты делаешь в обители? Не похож ли ты на преступника, который, дабы уберечься от искуса, сам надевает на себя кандалы и этим только усиливает свою тягу к преступлению? Полуденный бес искушает тебя – вижу; но зачем ты бежишь от него? Зачем хочешь укрыться под куколем? Неужто не найдешь иной дороги, отмеченной нашим Господом и отцами церкви? Разве лучше быть развратным священником, нежели добрым семьянином?
Он взглянет на меня – внимательно, пристально; добрая улыбка тронет глаза, спрячется в бороду. Я не отвечу – я молчу; да и как скажу я ему, почти святому, что не только грех прелюбодейства страшит меня, что порой ощущаю я в глубинах своего сердца безрадостный смех дьявола – и затыкаю уши, чтобы не сойти с ума… А он продолжит говорить:
– Мир пугает тебя, ты просишь: «Спаси мя, Господи, от пасти львов», – но Господь не поможет отступнику; не пожалеет труса, не спасет малодушного. Не ищи здесь убежища – ибо не за тем приходят в монастырь…
– Но зачем же тогда?
– За Истиной. За Книгой. Приходят чистые душою, обуздав себя, победив грехи; приходят те, кто видел лицо Врага и не убоялся; приходят, когда побеждены мелкие мирские соблазны, когда сребролюбие, гнев, похоть, зависть уже не властны войти даже в первый придел человеческого духа. Приходят пустые, как эта вот кружка, – и он вверх дном перевернет ее, чтобы показать мне – ничего нет.
– Но ведь сейчас книги есть не только в монастырях, отец Умберто?
– Не книги, Томас, – Книга. Одна. Одна единственная Книга Творения, которую прочесть пытаемся, которую надеемся понять. Но кто-то стасовал, смешал и переиначил слова Книги сильнее, чем позволено…
– Что это значит, отец Умберто?..
Глава 5. Бунт
Октябрь 1994 года
…Очнулся не сразу, постепенно осознавая свое тело. Лежал ничком на полу, машинально повторяя «что это значит? Что это значит?» – на разные лады, точно сам себя передразнивал. Время споткнулось; из пустоты и полого молчания вылепило паузу. Потом опять затикало, пошло привычным ходом. Последним очнулся мозг; прояснил ситуацию – глюк, нормальный винтовой глюк.
Или – нет? Никогда раньше монахов, или священников, или еще каких-нибудь «служителей культа» во время приходов я не видел. Но – не суть. Тот, кого звали Томасом, – он, по-моему, не был монахом, а только собирался постричься – так вот, им был я. То есть – видел, слышал и думал – я. Самое же странное, необъяснимое заключалось в том, что снова, как и тогда, после Дома художника, я мог дословно повторить все, что было внутри непонятной галлюцинации. Я помнил.