История одной большой любви, или Бобруйск forever (сборник) - Борис Шапиро-Тулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из глубины памяти всплывали разрозненные детали: какой-то человек, с головы до ног укутанный в черный балдахин, пытался жестами убедить его следовать за собой, рыжий кот выпрыгивал из темноты, хватал за штанину и рвал ее на части, а потом он оказывался вдруг в длинном и пустом коридоре со множеством распахнутых дверей – но все это не связывалось в единый сюжет, нужны были еще некие подробности, и казалось, они вот-вот выплывут из небытия, но как раз в это время и раздался долгий нетерпеливый звонок.
Тут только Семен Маркович вспомнил, что сегодня воскресенье и будить его в такую рань никто из знакомых или сослуживцев наверняка бы не стал. И тогда он понял, откуда этот звонок. Понял, потому что втайне ждал его. Ждал с того самого момента, как мама наотрез отказалась переехать к нему в Москву. Он даже знал, что будет делать после такого звонка, а потому заранее рассчитал самый быстрый маршрут – вначале из Домодедово самолетом в Минск, а оттуда на любом проходящем поезде до Бобруйска. Уложиться можно было часов за семь. Но это если только не в воскресенье. В воскресенье наверняка он нарвался бы на сильный ливень, шквалистый ветер или какие-нибудь снежные заносы, не обозначенные в прогнозе, а потом начались бы задержки с вылетом, сбой в расписании поездов, и в результате он опоздал бы к самому главному. К какому такому «самому главному» Семен Маркович ни разу для себя четко не сформулировал. Если бы мама уже покинула этот бренный мир, то задержка в несколько часов никакого значения не имела. Во всех остальных случаях она просто не стала бы его оповещать – такой у нее был характер. Она столько раз отказывалась от домработниц, которых Семен Маркович подыскивал ей, когда периодически приезжал в Бобруйск, что ее согласие на то, чтобы соседка покупала продукты, лекарства и помогала с уборкой, оценил как свою маленькую, но несомненную победу. Соседка и позвонила: «Мама в больнице, состояние тяжелое». «Успею?» – спросил Семен Маркович. «Не знаю», – ответила соседка.
В такси, в котором он ехал в аэропорт, водитель долго крутил ручку настройки приемника, потом нашел то, что искал, и начал подпевать какой-то попсовой песенке. Семен Маркович вначале поерзал на сиденье, а потом попросил выключить радио. Ему хотелось тишины и сосредоточенности. Но как только музыка стихла, в голове непроизвольно стала прокручиваться другая мелодия. Мелодия, предварявшая передачу, которую вся страна, под названием СССР, слушала обычно по выходным: «Воскресенье – день веселья, песни слышатся кругом. С добрым утром, с добрым утром и с хорошим днем».
Мелодия была назойливой, и чтобы как-то от нее отключиться, Семен Маркович попытался думать о маме, но осенняя серость еще не проснувшегося воскресного города мешала отделиться от него, подняться над дворами и крышами, чтобы вне его улиц, мигающих светофоров, ранних троллейбусов и пустых еще трамваев вспомнить нечто важное, что, наверное, полагается вспоминать в таких случаях.
И только когда такси миновало Москву и выехало на Кольцевую, Семену Марковичу удалось осуществить задуманное. Он нащупал некую щель во времени, впереди которой была неизвестность, а позади была жизнь – жизнь его и жизнь мамы, две жизни, в недавнем еще прошлом неотделимые друг от друга. И он окунулся в это прошлое, но почему-то не в какие-то светлые и радостные мгновения, а в то, что тревожило его, что, оказывается, никуда не ушло с тех давних, очень давних времен. А из этого прошлого первым делом всплыли воскресные дни, которые он так не любил еще с детства даже тогда, когда начинались они вроде бы с чего-то очень приятного.
Ему не надо было особо напрягать память, чтобы вспомнить, как по воскресеньям мама ходила мыть полы в школу через дорогу, потом приходила, будила его и они устраивали небольшой пир. Особенно если в доме появлялся сыр, а осенью к нему еще и виноград. Мама обожала заворачивать ягоды винограда в тонкие ломтики сыра и наслаждаться их вкусом. Ей казалось, что именно так проклятые буржуи прожигают свою роскошную жизнь. Маленький Семен Маркович ставил на патефон пластинку Вертинского. Мама ставила на примус чайник. Примус шумел, чайник закипал, Вертинский пел: «В бананово‑лимонном Сингапуре, в бури, когда поет и плачет океан…» – а они вдвоем сидели за столом и улыбались друг другу.
А потом маленький Семен Маркович переворачивал пластинку и изо всех сил начинал подпевать другой песне: «Над розовым морем вставала луна, во льду зеленела бутылка вина…» И это тоже была традиция. Мама обычно говорила: «Подожди, я сейчас встану у окна». Согласно заведенному правилу, Семен Маркович должен был спросить ее: «Зачем?» Он спрашивал, и мама отвечала: «Пусть соседи видят, что ты так вопишь вовсе не потому, что я тебя истязаю». Ему никогда не удавалось допеть эту песню до конца. Мама называла его исполнение «вокальные безобразия», хотя маленькому Семену Марковичу казалось, что петь надо как можно громче, иначе как же соседи узнают, какой замечательный певец живет рядом с ними.
А бывало и так, что он не пел, но зато мама начинала танцевать. Танцевала она потрясающе – до войны считалась лучшей ученицей в балетной студии Дома пионеров. Студия эта располагалась в здании бывшей губернской усадьбы. Они иногда ходили туда гулять, как говорила мама – по местам боевой славы, но от давней роскоши перестроенной усадьбы осталась только веранда, украшенная несколькими классическими колоннами, да выщербленная мраморная плитка, заменявшая пол.
На самом деле маленький Семен Маркович не любил эти воскресные танцы и даже боялся их, потому что мама вдруг становилась какой-то чужой. Ей нравилось изображать знойных женщин, для чего она надевала широкую юбку, голову украшала красной повязкой, кружилась по комнате, поднимала руки и щелкала пальцами, как кастаньетами. «В бананово‑лимонном Сингапуре, в бури, запястьями и кольцами звеня, магнолия тропической лазури, Вы любите меня». Иногда жестами она приглашала и его присоединиться к этому танцу, но он мотал головой, забивался в угол и оттуда частенько со слезами на глазах следил за вихрем, который самозабвенно создавала мама в их довольно тесной комнате с высоким резным буфетом, двумя железными кроватями, этажеркой, забитой книгами, и небольшим круглым столом, на котором по выходным красовался патефон, доставшийся от бабушки Семена Марковича.
В седьмом классе он совершенно случайно (случайно ли) разбил эту пластинку. Мама тогда жутко расстроилась. Он потом предлагал ей взамен другие записи Вертинского, но она капризничала и хотела точно такую же, потому что, видите ли, эту пластинку когда-то подарил ей очень (слово «очень» было выделено специальной интонацией) очень хороший знакомый. Спустя много лет, когда Семен Маркович оказался на конгрессе математиков в Тель-Авиве, он специально пошел на блошиный рынок и отыскал-таки тот самый диск. Но прокрутить его не удалось: патефон, который он помнил с детства, вначале долго пылился на самой верхней полке в чулане, а потом и вовсе куда-то исчез.
И все-таки «вокальные безобразия» и даже танцы под Вертинского могли остаться лучшими минутами детства, если бы по воскресеньям после завтрака мама не заставляла его чистить примус. А примус он ненавидел. И не потому, что тот неприятно шумел, а потому, что в его обязанности входило раз в неделю корпус, пахнущий керосином, протирать специальной ветошью и до блеска начищать зубным порошком. Каждый раз, опуская обломок старой зубной щетки в коробку с белой смесью, маленький Семен Маркович мысленно повторял любимую мамину фразу: «Терпение и труд все перетрут». И не потому, что она ему нравилась, а потому, что он мечтал набраться терпения и протереть корпус так, чтобы в его латунной оболочке образовалась наконец дырка. Тогда мама выбросила бы этот агрегат на помойку. Тем более что у всех соседей к тому времени появились уже керогазы, а их драить каждую неделю было совершенно не обязательно. Но мама примус жалела, может быть, потому, что если корпус натереть до блеска, то тогда начинало казаться, что вокруг него появлялось некое сияние. А этого как бы сияния в ее жизни было очень мало.
А еще маленький Семен Маркович не любил воскресенья из-за водопроводчика, который тоже жил через дорогу рядом со школой и которому за высокий рост дали кличку Полтора Матвея. Однажды, когда уже доживший до седых волос Семен Маркович впервые увидел по телевизору президента Обаму, он вдруг понял, что Полтора Матвея из Бобруйска и Барак Обама из Вашингтона оказались чуть ли не двойниками. Полтора Матвея был практически точной копией американского президента, просто позитив и негатив. Правда, в отличие от своего двойника, Полтора Матвея не учился в университетах, не играл в гольф, не руководил страной, зато умел пробивать засоры в канализации и знал один анекдот. Маленького Семена Марковича не покидало чувство, что его мама была единственным человеком, которая над этим анекдотом смеялась. Семен Маркович понимал, что это был вежливый смех, правда, иногда он казался ему каким-то чересчур заискивающим, что ли. Но он не осуждал маму. Просто он ненавидел тот воскресный день, случавшийся раз в месяц, когда Полтора Матвея приходил к ним в гости с неизменной четвертинкой, а мама ставила перед ним тарелку с горбушкой свежего черного хлеба и чесноком, разделенным на несколько долек. И это при том, что мама знала, как маленький Семен Маркович любил эти горбушки. Но в такие моменты он отходил на второй план, потому что никак не вписывался в ритуальное действо, происходившее раз в месяц. Скорее наоборот – Семен Маркович из него выписывался, точнее, вычеркивался. Да, да, именно так.