Внучка берендеева. Летняя практика - Карина Демина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хата за зиму отсырела, обиделась, что бросили без пригляду. Она и так без крепкой мужской руки едва-едва держалась. Арей забор поставил бы. И наличники подтянул бы провисшие. С полом сладил бы скрипучим. А еще крышу перестлать бы…
Вернусь ли я когда?
Увижу ль бабку, которая, мнится мне, краску с лица поистерши, постареет… Я без нее скучаю. А она как? Вспоминает ли меня? Чтоб не словом гневливым, как сославшую ее, боярыню, в Барсуки какие-то, но как свою Зославушку, которую на коленях баюкала да от болячек детских выхаживала?
Ох, боюсь…
А еще, любезная моя Ефросинья Аникеевна, надеюсь я, что свидимся мы вскорости. Практика наша хоть и положена, а длится все одно три седмицы, после ж нас всех по домам отпустят, чему я премного рада. Надеюсь, что тогда-то и перемолвимся мы словом, поплачемся обо всем, по-своему, по-бабьи, да и обнимемся, друг друга простим за все…
Всхлипнула я.
И платочком глаза отерла.
А после сыпанула на пергамент песочку мелкого, чтоб скорей, значит, просохли чернила, да бумагу эту стряхнула. Запечатаю сургучом, колечком приложу, оттиск оставляючи, и хоть не родовое у меня колечко, не намагиченное, которое печать неразламываемой сделает, а все красивше.
Выехали мы на семый день.
А уж как выезжали… Небось вся столица сбеглась на этакое диво поглазеть. Про царевичей-то ведали, что учились они и цельный год проучились, помудрели…
Ну, как помудрели. Еська небось ежели чудом каким и доживет до седых волос, да при том мудрости навряд ли прибавит. Но народу о том говорить неможно.
Неполитично сие.
Значится, сперва загудели трубы медные числом с две дюжины. Под воротами загудели, воронье окрестное пужая. И взвились черные стаи, закружили с карканьем. В толпе-то, мыслится, разом сыскались бабки, которые в том дурной знак узрели. Да только какая ворона, себя уважающая, на месте при этаком гвалте останется?
Выстроились перед воротами трубачи в одежах алых.
Щеки пучат, дуют в рога кривые, медью окованные.
Барабанщики стучат.
Певчие песню затягивают, царя-батюшку славят.
Тут же и знаменщики со знаменами. И ветерок полощет полотнища шелковые, отчего орлы на них кривятся да народу подмигивают будто бы. Вот вышел глашатай в шапке высокой, чтоб, значится, отовсюду его видать было, а для надежности на плечи рынды всперся. И уж оттуда волю царскую и зачитал. Дескать, словом и делом будет служить царевич всему народу, а для того отправляется ныне укрепляться в знаниях не куда-нибудь, а в Чернолужье.
Там, значится, нежить расплодилась.
А я хмурюсь, силясь вспомнить, где это самое Чернолужье искать. Уж не то ли Чернолужье, которое под Тульиным стоит? Да на семи озерах? Нежити всякой там и вправду изрядно, озера стоялые да болота – для ней самое милое место.
Глашатай же продолжал кричать, рассказываючи, какие подвиги совершит царевич во славу царствия Росского и зачета по практике ради. Ажно я заслушалась… Это ж сколько нам нежити известь придется? Вон, и виверну помянули… Архип Полуэктович только нахмурился.
А мне подумалось, что как ни крути, но виверна ему родич.
Только крылатый и безголовый.
Вот глашатай и смолк.
Внове загудели рога. И трубы заорали. Застучали в барабаны барабанщики. Что-то громыхнуло. Лязгнуло. И ворота Акадэмии отворились, первую подводу пропускаючи.
Стрельцы.
Рынды.
– Нам бы еще скоморохов, – пробурчал Архип Полуэктович, в седло взбираясь. И парасольку свою открыл, на сей раз шелковую, расписанную цмоками предивными.
– Зачем скоморох?
Меня уже в Акадэмии посадили на вожжи, я их и подобрала, сжала покрепше: ну как испужается лошадка труб с рогами? Где потом ловить? У меня ж на телеге подотчетной утвари двести сорок пять единиц. Растрясет – эконом после душу из меня выколупает той самой дырявой ложкой.
– А без них не веселою. – Архип Полуэктович лошадку свою, махонькую да косматую, больше на здоровущего кобеля похожую, чем на коня, пятками тронул. – Не зевай, Зось, наш выход… Народ жаждет зрелищ.
Вот тут-то я согласна была. До зрелищев наш люд зело охочий. И тут уж немашечки разницы – зреть ли, как смутьяна казнят, на ярмарочных скоморохов аль на выезд царевичев.
Поехали.
Сперва целительницы, коих ажно три телеги набралось. Да те телеги они покрывалами расшитыми прикрыли для красоты. Коням в гривы ленты заплели, на дугу бубенцов повесили гроздьями, сами разоделись, кто во что гораздый. Сидят пряменько. Спины держат.
И выходит же ж! Пусть телеги для таких выездов и не предназначенные…
За ними уж стихийники, которые больше верхами. А поелику из боярских детей они, то и кони были хороши, и сбруя. Ветерку намагичили, что по-над толпою пронесся, сыпанул серебристыми звездами, а оные звезды на землю посыпались монетами полновесными.
Загудел люд.
Иные, особо доверчивые, и кинулись магическое золото подбирать. Сие, конечно, зря… Эти монеты – иллюзия. Коснись – и распадется, обожжет пальцы холодком.
Нам Архип Полуэктович так объяснял.
За стихийниками некроманты выезжали.
Телега черная. Кобыла… Чуется, не особо живая кобыла, если и кобыла вовсе. Тварюка огроменная, на которой разве что горы пахать. Бухает тяжко копытами, от каждого шагу площадь вздрагивает. Махнет тварюка хвостом, и люди шарахаются. Глянет красным глазом, и вовсе пятятся.
Некроманты знай себе подремывают на солнышке, в плащи закрутились, что наружу только макушки и торчат. Не люди – нетопыри. А там ужо и мы тихой сапой. Кобылка наша даром что неказиста с виду, а ходка. Телегу тянет, головой только потрясывает…
Царевичи-то оружными ехали.
И как-то вот видела я их, видела… После раз, и попрятались промеж стрельцов, поди-ка различи, где особа важная, а где обыкновенный служивый человек. Архип Полуэктович со своей парасолькой – вот уж кого и в дурном сне не попутаешь – и тот куда-то подевался. А из ворот Акадэмии экипаж выкатил, значится, в четверик запряженный. Люд простой только и ахнул. Кони-то чудесные, с шеями лебяжьими, сами белы, копыта серебряны. На облучке карла сидит в шапке высокой. Кафтан зеленый с рукавами длиннющими, что мало земли не касаются. А в экипаже, стало быть, Марьяна Ивановна наша восседает, в мехах да при шапке высокой, жемчугом шитой. И полной горстью медь звонкую людям кидает.
Настоящую, не чета зачарованной.
Я сама на этакое диво загляделась, рот раскрыла, позабывши и про приличественность, и про мух, которых летним часом проглотить недолго.
Да только диво на этом не закончилось. Не успел возок отъехать, как из ворот раззявленных показался витязь, и такой, про каких сказки сказывают. На коне гнедом, и конь этот – гора горой, сам в броню закованный, только грива пшеничная до копыт стелется, а в гриве той золотые ленты привязаны. Попона алая, до самых до копыт. И витязь восседает видом грозный. Плечами широк, руками могуч. В левой – секира, которой, верно, цельный дом от крыши до погребу перерубить можно, в правой – копьецо из дуба молодого. Вот глядишь, так и верится, что махнет секирой – и опустеет улица, копье в полет пустит – и переулочки сгинут… то есть не сами переулочки, к чему их бить, а вороги, которые в них прячутся.
Ежели прячутся.
По-за этого витязя, который лицо свое за кованой личиной прятал, народ сразу и попритих, про медь звонкую и то забыли. Зато внове трубы грянули…
– Зославушка, правь правей, вон на ту улочку. – Архип Полуэктович с конька своего на телегу перемахнул. И парасольку на мешки кинул. Вот, теперечи еще и за ней следить! Вожжи, главное, перехватил и коняшке цыкнул, чтоб ходу прибавила. И еще одно диво. Были перед нами стрельцы и не стало, куда сгинули? Того не ведаю… Только и через них, и через рынд, и через люд честной проехала телега на тихую улочку, которую туточки Бочкаревой прозывали.
Одна телега проехала, а другая в хвосте осталась, плелась за некромантовой, что привязанная. То есть аккурат и привязанная, как приличной иллюзии сие подобает.
– А…
– Позже появятся. Ты едь, внученька, едь, а то ж опоздаем к воротам. Ишь, окаянные! – На месте Архипа Полуэктовича дед сидел, старый и сухонький. Из-под картуза волосья клочьями выбиваются, борода взъерошена, лицо у деда приплюснуто да прикривлено, губы сухонькие поджаты, а к нижней папироска приклеилась. И дед этот папироску жует. – Развели балаган, ироды! Честным людям ни пройти ни проехать!
И клюкой грозится непонятно кому.
Глянула я назад и обомлела. Стоят на телеге бочки – что огроменные, ободами железными перетянутые, что махонькие, с два кулака.
– Езжай, внученька, езжай. – И дедова клюка в бок мне ткнулась. – После на чудеса столичные дивиться станешь. Ишь, учудили… развели… народ глазеет…
А глазеть было на что.
За витязем, в коем мне виделся Фрол Аксютович – вот на другого кого этакая броня не взлезла б, а когда б и всперли всем миром, небось не усидел бы в ней живой человек, – и моя наставница показалась. Тоже при полном, так сказать, параде.