Мемуары сорокалетнего - Сергей Есин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я всегда знал, кем я хочу стать. Откуда взялось это желание? Было ли оно самонадеянным? Я и сам иногда пугался его определенности, но что делать, если с детства я хотел стать…. писателем. И никем иным. Только.
Помню, лет в семь, когда я поступил в школу, каким-то образом мне в руки попали десять рублей. Сумма небольшая по тем временам, кто-то подарил мне эти десять рублей, как «сиротке». Что должен был сделать с этими деньгами любой нормальный ребенок? Что угодно, только не то, что сделал я, ваш покорный слуга, читатель! Я купил каких-то два чахлых цветочка в горшочках. Придя домой (мы еще жили в двухкомнатной квартире и, значит, непрошеные жильцы еще не стали нашими соседями), мама увидела, что маленький столик, мой детский, выдвинут на середину комнаты, а на нем по краям два горшочка с цветами, в середине — чистый лист бумаги, карандаш и канцелярские скрепки. Я играл в писателя.
— Что ты тут делаешь, Дима? — спросила мама.
— Я играю.
Что означала моя «игра», я не признался бы ни за что.
Мамина тайна
В октябре 1954 года неожиданно вернулся отец. Он приехал ночью. Я утром проснулся, а напротив, на стуле, сидел незнакомый мужчина. Я почти сразу догадался, что это отец. Только густые волосы остались отцовскими, но поседели. Лицо приобрело бурую окраску. Морщины закаменели, выделялись скулы. Надо ртом, между худыми щеками, треугольником опускался нос.
В зрачках у сидящего напротив меня мужчины что-то дрогнуло, как несработавшая шторка в фотозатворе. И тут же мама сказала:
— Это твой отец, Дима.
Я уже был довольно взрослым и знал, как положено встречать отца, возвратившегося после многих лет отсутствия. Но в сердце у меня ничего не произошло. Это был чужой мне человек. Тем не менее я потянулся к нему и, когда он склонился над диваном, поцеловал его в чужую, пахнущую дешевым одеколоном щеку.
Отца определили жить не ближе ста километров от Москвы. Документы на право ношения прежних орденов и восстановление его в партии были посланы, но ответа еще не было. Отец жил у нас как бы нелегально.
Это были тягостные для меня дни. Время я старался проводить на «Мосфильме» и с нежеланием шел домой, где поселился непривычный для меня человек.
Никто из соседей, кроме Раисы Михайловны, о возвращении отца не знал. Но она была человек верный. Она даже нажарила ему целую тарелку моих любимых картофельных оладий. Они пили с отцом чай на краешке стола, и Раиса Михайловна во время чаепития спросила отца:
— А профессора Мишу Лазовича вы не встречали?
— Нет, не встречал.
— Он когда-то ухаживал за мною в юности.
— Может быть, встречал, но забыл. Невысокого роста такой?
— Нет, Миша был высокого роста.
Из комнаты отец никуда не выходил. Ему, наверное, было стыдно жить вот так, на иждивении жены и детей, но он отогревался. Ведь впереди у него лежала тяжелая работа и ожидание бумаг о пересмотре дела.
В отношениях моих родителей что-то происходило. Тайна, которую я узнал, меня огорошила. Как же мама так долго могла не проговориться и воспитывать в нас любовь, уважение и почитание по отношению к отцу?! Сама она его не уважала. Еще любила, наверное, но не уважала, а может быть, и презирала за предательство.
Дело оказалось вот в чем. В заключении, в свой лучший период, когда отец работал юрисконсультом, он сблизился с женщиной, тоже заключенной. У женщины родился ребенок. Согласно правилам, этого ребенка должны были устроить в детский дом. И вот, оказывается, еще лет пять назад, в самое тяжелое для нашей семьи время, отец написал маме письмо и, зная ее великодушие, призывал ее взять на воспитание, пока не освобождена мать ребенка, его сына.
Я только отдаленно могу представить, какие муки перенесла в то время мама, получив это письмо. В те годы, когда она сохраняла ему верность, отец, как говорила мама, «искал себе удовольствия». Ее отчаянию не было предела. И все это она перенесла молча, ни с кем не делясь, и заставляла нас с братом еженедельно писать ему письма.
(Всю эту историю я узнавал по частям много лет, и окончательное подтверждение нашел в переписке с отцом, которую она мне разрешила посмотреть перед смертью.)
Мама ответила отцу, что во имя спасения своих детей она не может принять ребенка чужой женщины, она написала и что думает о его поступке. Она не могла простить измены, но не хотела, чтобы кто-нибудь мог подумать, будто этой изменой она воспользовалась как предлогом бросить отца. Она написала отцу, что разведется с ним в день его выхода на свободу.
Мы говорили с мамой об этом почти накануне ее смерти.
— Мама, почему ты плачешь?
— Я любила его всю жизнь.
— И когда разводилась с ним?
— И тогда…
— Но ты же вскоре вышла замуж за Николая Константиновича.
— Только он один мог довести твоего брата до института и сделать из него человека. У меня перед Николаем Константиновичем был долг.
— Мамочка, но ведь и перед собой у тебя тоже были долги — быть хоть немножко счастливой.
Она внезапно тяжело, сквозь боль, улыбнулась.
— Очень мы думаем о долге быть счастливыми… Это видно по тебе: что ты знаешь, кроме своих бумаг?..
…Через месяц пребывания отца в Москве маму встретил на улице участковый Семенов и намекнул, что дней через пять собирается навестить нас — ему что-то стало известно.
Мама заторопилась провожать отца. Пришло несколько сослуживцев с его бывшей работы, другие нашли причину, чтобы не прийти. Мама продала какие-то вещи, брат прислал из Сибири, где он работал, перевод, мы отдали отцу мое новое пальто и проводили его поздно ночью на вокзал. Он уехал под Брянск, где районным прокурором работал его друг юности. На первое же письмо тот ответил ему: «Приезжай, устрою».
На вокзале я поцеловал отца. Он прижал меня к себе, и я вдруг почувствовал, что он родной, близкий мне человек. Но я отогнал от себя это чувство: знал, что никогда не забуду маминой обиды!..
Работа
Каждый день, глядя из окна кабинета на маленький особнячок, я думаю, скольким для меня памятным событиям он стал свидетелем. Сюда впервые пришла моя девушка и стала моей женой. Еще раньше здесь мы праздновали получение моего аттестата зрелости и диплома об окончании университета. А сколько других, может, более мелких, но не менее памятных случаев, эпизодов, моментов! Первую напечатанную мою статью я принес сюда, в эту маленькую комнату. Получив ордер на новую квартиру, здесь мы мечтали о замечательной новой жизни. В том особнячке я впервые надел костюм, сшитый для меня портным. И здесь же пережил первые разочарования.
И все же маленький особнячок с пестрой судьбой в первую очередь запомнился мне другим. Изнурительной работой. Разве в памяти только, как, лежа на диване, читал я эту свою первую статью? Нет! Я в первую очередь помню, как все я писал, сбивал варианты, помню физическую усталость от напряжения мысли. Я вообще помню, как все я писал. Могу забыть сюжет, имена героев или персонажей, но где это написано и само мое состояние в этот момент не забудется. Мой старый дорогой дом, в котором я жил, забит этими воспоминаниями.
За свою жизнь я грузил вагоны, копал землю, красил заборы, стоял в карауле, бегал с автоматом по полю, снимался в кино, служил лесником, водил машину, работал библиотекарем, искусствоведом, репортером, помогал в партии геологам, был артистом, разносил телеграммы и газеты, но я не знаю труда изнурительнее, чем труд думать и писать. Не верьте представлению о легкой жизни под сводами, о писательстве как о процессе писания. Это процесс самоистязания и самоуничтожения. Соблюдение своего нравственного долга перед событиями, которым стал ты свидетелем, перед рано умершими друзьями, перед хорошим и плохим, что ты встретил в жизни.
Я с детства знал, что буду писателем, но почему же так долго шел к этой цели? Почему так быстро обгоняли меня мои сверстники? Они так бойко выражали свой двадцатилетний мир. А меня он не интересовал. Я искал других жизненных поворотов и постоянно воспитывал себя, зная: кто же захочет читать необразованного и неинтересного человека.
В стареньком особнячке я никогда не читал книг про шпионов, дешевой фантастики, сентиментальных историй «про любовь». А приключения мысли, бессмертные истории ушедших веков — это тяжелая, но благородная работа. Твой труд окупается здесь чувством самоуважения, растущим — без пользования сносками — пониманием трудных авторов, той медленной работой ума, которая формирует душу. Писать, читать, думать. Это каторга, но сладкая каторга.
Глядя на особняк из окон кабинета, я думаю: мог бы я сейчас повторить этот труд? И отвечаю: нет, не мог. Это труд юности. Он не подъемен ни в каком другом возрасте. И как хватило у меня терпения «ждать»? Что это было — расчетливость или вера в свои силы? Как я смог переносить иронию людей, немного посвященных в мои планы? Вот вышла, например, новая повесть в «Юности». Автору — двадцать лет, вот появилась и еще новая юная звезда!.. А что ты в двадцать лет?