Сент-Экзюпери, каким я его знал… - Леон Верт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружба Сент-Экзюпери не знала молчаливой сдержанности, не позволяющей замечать боль, которую старается скрыть друг и которой тем не менее ему хотелось бы поделиться. Ничего другого я не скажу. Ибо речь о нем, а не обо мне. Что тут поделаешь: в дружбе всегда участвуют двое. И если во время оккупации он кричал мне о своей дружбе через океан, то делал это только потому, что у него не было иного способа подтвердить ее верность, и поэтому приходилось предавать нашу дружбу огласке.
Вспоминаю тот день, когда Сент-Экзюпери привел к нам Гийоме. Схватив Гийоме за плечо, он подтолкнул его ко мне, сказав просто: «Вот, это Гийоме…» Казалось, он словно подарил мне частицу Гийоме.
Проблема механизации
«Я не желаю кастрировать свой народ и превращать его в слепых исполнительных муравьев…» – так говорит Правитель. И Сент-Экзюпери тоже опасался цивилизации термитов. Это совершенно очевидно. Он отвергал ее умом, сердцем, всем своим существом. Да и кто может усомниться в этом, прочитав хотя бы десять его строк?
Впрочем, это относится не только к человеческим муравейникам, но и к материализму, понимаемому как разгул свинства. Едва заметным перемещением слов, невинным или плутоватым, метафизику превращают в свинарник. Таким же точно способом превращают в казарменную структуру все планы и расчеты экономического преобразования мира. И кто тогда осмелится защищать этот материализм рыночных грузчиков и этот город роботов, если не те, кто с помощью грубого софизма рассчитывает с легкостью получить подтверждение своей высокой духовности?
С другой стороны, для предвзятых умов муравейник – это левое крыло, власть – правое. Они пристально следят за Сент-Экзюпери, их не смущает тот факт, что излишества власти и излишества муравейника отлично могут уживаться.
Я не стал бы настаивать на столь банальной очевидности, если бы не проблема механизации, ибо на сей счет Сент-Экзюпери дает нам ясный ответ. Он опасался господства муравьев. Но он был не из тех, кто во всем винит механизацию. А тем следовало бы идти до конца, испытывая ужас перед машиной и преклонение перед простодушно пасторальной мечтой. То есть им следовало бы проклинать колесо. Ибо колесо – это уже механизм, а наша цивилизация – это, можно сказать, цивилизация колеса. И, конечно, вполне возможно еще порассуждать о homo faber.[22]
Однако Сент-Экзюпери и не презирал, и не превозносил машину. Для господина Оме[23] – это божество. Но дьявол для того писателя, которого раздражает современный мир и который весьма необдуманно наделяет прошлое всеми достоинствами духа, отказывая в них настоящему. Для Сент-Экзюпери машина была ни божеством, ни дьяволом, а просто машиной. Отвечая тем, кто считает ее единственной основой муравейников, он не воздает машине славу, но и не хочет проклинать ее.
Для него самолет – это орудие. Орудие для изучения пространства, орудие для изучения человека. Рабочий не презирает свое орудие. Иногда он даже любит его. Так, читая один коротенький рассказ об исходе 1940 года, когда машины тоже страдали и закипали, Сент-Экзюпери прошептал: «И у металла случаются драмы». Он отводил машине вполне определенное место. Один молодой художник понял это, когда увидел Сент-Экзюпери, склонившегося над радиатором и измерявшего компрессию автомобильного мотора. Художник с восхищением заметил: «Семнадцать лошадиных сил… И каждую он знает поименно…»
Самолет был для него еще и машиной для изучения прошлого, а также атрибутом волшебной сказки. Однажды летним днем он взял на борт «Симуна» моего двенадцатилетнего сына Клода, поднялся в воздух и, пролетев километров пятьдесят, стал кружить над старым жилищем, над садом, где он сам, будучи мальчишкой, мечтал, играл, приобщая таким образом к собственному детству детство зачарованного мальчика.
Ирония
«…Не люблю иронии, насмехаются всегда бездельники…» Я в замешательстве. Не понимаю, почему Сент-Экзюпери так строг к иронии. Не скажу, что ему нравилось иронизировать, но он охотно разделял ее… Он обладал тем, что некогда именовалось остроумием. Но не оставшимся в прошлом остроумием Бульваров, а остроумием, например, Шамфора.[24]
Как-то вечером до войны мы ужинали вместе в ресторане Булонского леса на открытом воздухе. Электрические фонари отбрасывали на листву бледный металлический свет. Женщины, такие тоненькие и неестественные, казалось, забыли дома свое третье измерение. Почему в этой искусственной обстановке, на этой роскошной природе мы не испытывали неловкости? Наверняка потому, что этой искусственной ночи мы придавали лишь то значение, которого она заслуживала, и не более того. Поэтому мы обрели гармонию.
Как мы договорились до того, что стали обсуждать некоторых людей, руководивших тогда Францией, иными словами министров? Мы приписывали им проекты, замыслы. И вдруг Сент-Экзюпери, наклонившись ко мне, прошептал: «Осторожно… Мне кажется, мы занимаемся антропоморфизмом…» (Добавлю для пуристов, что он придавал словам смысл, которого не найти в знаменитом словаре Литтре. Но в ту минуту он не думал о потомках. Он наделял слово смыслом, противоположным тому, к которому мы привыкли.)
Одна дама, немного простоватая, жаловалась ему на мужа, малоизвестного романиста без особого таланта: «Мне-то какое дело до того, что он великий романист?..» Лукаво подчеркнув последние слова, Сент-Экзюпери сказал мне: «Никто, кроме него, не мог ей сказать, что он великий романист…»
Озадачивает, мне кажется, и выбранный Сент-Экзюпери пример с уважаемым правителем, которого в «Цитадели» он сравнил с ослом. Это не ирония, а скорее оскорбление и полемика. Нет… Я не собираюсь спорить с ним из-за слов, которым он придавал свой, особенный смысл… Торопливо наговаривая бездушному диктофону текст, не искажал ли он суть смысла? Я не могу представить себе Сент-Экзюпери начисто лишенным иронии, то есть человеком, кому ведом лишь бесстрастный либо яростный тон. Без иронии что сталось бы с Вольтером и Ренаном, без иронии что сталось бы с цивилизацией и как много потеряла бы скрытая нежность, как оскудел бы прогресс, не говоря уже о доброжелательности!
Тому, кто наблюдал за движениями ребенка или звереныша, не представлялись ли они некой сублимированной частью иронии? Я огорчился бы, если бы предположил, что Сент-Экзюпери был одержим иронией и постоянно искал того, над кем можно было бы посмеяться. Но не меньше я бы огорчился, если бы среди всех достоинств, которыми он обладал, не нашлось бы места для иронии.
Единство лжи
Но вот между всеми видами насмешки и даже лжи Сент-Экзюпери устанавливает неоспоримую связь, основанную отнюдь не на произвольном переходе от одного к другому, а на реальных взаимосвязях, обозначения которых поначалу кажутся столь же расплывчатыми, как и в самой герметической[25] поэзии:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});