Самый обычный день. 86 рассказов - Ким Мунзо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день, когда случилось то, о чем я мечтал столько времени, мое утро ничем не отличалось от тысяч других утр моего дикого существования. Я проснулся, искупался в хрустальных водах бухты и собирался съесть на завтрак несколько фруктов. И вдруг меня поразила необычная картина: перед моими широко раскрытыми от удивления глазами вдали возник огромный, белый и бесшумный корабль. Это был мираж, который не исчезал, сколько я ни тер глаза кулаками. Я побежал к воде, прыгая от радости, а от корабля медленно отделилась шлюпка: сидевшие в ней четыре или пять человек махали мне руками. Слезы радости лились у меня из глаз: я смогу вернуться к ванильному мороженому, к голландскому пиву, к горячему шоколаду с взбитыми сливками на улице Петричол, я опять смогу засыпать под программы Радио Жувентут. Как только шлюпка причалила к берегу, после само собой разумеющихся объятий и попыток вести разговор на смеси разнообразных языков, мне дали какие-то таблетки от всех известных в мире болезней, а врач осмотрел меня с головы до ног и заключил, что я совершенно здоров. Все, однако, смотрели на меня с изумлением. Мне пришло в голову, что я кажусь им таким тощим, таким бородатым… Между тем пассажиры сходили на берег (их было много — десятки людей, мужчин и женщин) и осматривали окрестности. А я спрашивал себя, зачем это столько народу высаживается на остров и почему мы, черт возьми, не садимся в шлюпку, которая доставит нас на борт корабля, и мы поедем домой (домом для меня было любое место, где я смог бы принять душ среди блестящего кафеля и вытереться полотенцем, и съесть какое-нибудь блюдо немецкой кухни, и увидеть людей, и снова пойти в кино, и напиться допьяна). К берегу приставали все новые шлюпки, груженные тюками и ящиками. Я подошел к человеку, который показался мне самым главным в их компании, и спросил его, когда мы отсюда уедем. Мы не уедем отсюда, сказал он. Мы решили скрыться от бешеных ритмов современного мира и основать свою колонию в уединенном месте, вдали от алчности и зависти, от забот и страхов. Мы создадим мир, в котором все мы будем братьями и сестрами (с этими словами он развел руки в стороны, улыбнулся, устремил долгий взгляд в небеса, а затем продолжил свою речь), мы приехали сюда, чтобы построить наше сообщество. И пока он говорил об этом, его товарищи уже начали разбирать корабль и строить из досок его обшивки стены и потолки своих хижин.
Девушка на «ситроене»
Две ваши фигуры, наложившиеся друг на друга по одну и другую сторону стекла, были столь различны (первая — он, горбатый старик, расплачивается мелкой монетой за стакан красного вина, а вторая — ты, отливающая золотом девушка в темных очках, паркуешь оранжевый «ситроен-мехари»), что я даже не мог себе представить, что ты можешь зайти в этот сверкающий пластиком бар, где я допивал свой первый тоник за эту новорожденную ночь. Когда ты села на табурет, прямо рядом со мной, в моей голове мелькнула смутная мысль о том, что в этом мире иногда все идет как надо.
Ты заказала белый «мартини», развязала тесемки сумочки и вытащила пачку сигарет «Данхилл». Потом ты зажгла одну сигарету и стала пускать кольца белого дыма, которые таяли в прохладном воздухе, взлетая к потолку, затянутому темной тканью. Было бы нелепо сейчас пытаться вспомнить, как завязался наш разговор; я и сам не знаю: может быть, кто-то из нас двоих — ты или я — попросил закурить, а может, отпустил какое-нибудь замечание и получил в ответ открытую улыбку, или один заглянул в глаза другому и увидел глубокую и теплую бездну.
Мы выпили несчетное число «мартини» и джин-тоников: на стойке перед нами выстроились в шахматном порядке бесчисленные прозрачные бутылочки. Легкие сигареты у нас кончились, и пришлось купить пачку «Дукадос», потому что никаких других в этом безымянном баре, наполненном металлической тишиной, не было.
Снаружи небо уже расплывалось над нами чернильным пятном, и перед нашими глазами склонялась ночь, испещренная разноцветными огоньками, в сопровождении сухих звуков и неясных запахов. Мы сели в «ситроен», и ты сообщила, что украла автомобиль, чему я позволил себе не поверить. Мысленно я оценил вас: ты — девушка из хорошей семьи, а машина — подарок папаши на день рождения. Куда поедем? — спросил один из нас, а другой ответил на вопрос неясным жестом, улыбнулся, наклонил голову и глубоко вдохнул, спуская выпитое спиртное в недра желудка.
Мы съели по бутерброду на Рамбле, а потом стали искать убежища в неуютных барах, носивших экзотические названия, где мы пили так называемые полинезийские напитки среди растений родного Средиземноморья. Обнялись мы в каком-то шумном и промозглом погребке среди клубов дыма. Потом выпили кофе в той части Рамблы, где кучковались проститутки, послушали музыку в баре «Чапа» и вдоволь посмеялись над публикой, этими узколобыми снобами, как мы их называли.
Потом мы снова сели в твою машину, и оба довольно долго молчали, словно набрав в рот воды. Через некоторое время один из нас поднял голову, увидел, что другой за ним наблюдает, и улыбнулся. Мы оба улыбнулись. И вот тогда ты упомянула о твоей квартире-студии, завела мотор, включила вторую скорость, снова проехала через весь город, остановила машину на пустынной улице с редкими фонарями и беспокойными деревьями. Мы поднимались на лифте, обнимаясь, желая, чтобы наши языки скорее встретились, пока наконец кабинка не вздрогнула, останавливаясь; мы прервали свой поцелуй и засмеялись.
Я растянулся на подушках, покрытых замысловатыми и яркими рисунками. Ты спросила, что бы мне хотелось выпить, и я попросил водку с апельсиновым соком. Мы поставили музыку на стереоустановке: Винициуса де Мораес, самбы; и они наполнили ночь густо-синей водой, светом, белым песком, на котором ты зажигала во мне желание, кусая мои губы в поисках самых укромных уголков, где прячутся улыбки, распуская веер своих волос на моей груди, а потом, поднимая голову, смеялась всеми своими белыми и блестящими зубами и влажными зелеными, как луга в Ирландии, глазами. Винициус терялся где-то в пространстве за пределами нот «sentindo a terra to da rodar» — звучали влажные звуки, пока я ласкал твои груди через ткань блузки, а ты провожала мои руки вниз, чтобы они расстегнули молнию твоих джинсов; и мы беспорядочно снимали с себя одежду, то целуясь, то легонько покусывая друг друга; твои губы терялись в густой растительности у меня в паху, а потом мы вдруг неожиданно замирали и долго не сводили друг с друга взглядов — две разъяренные тени, пропитанные алкогольными парами.
И в эту самую минуту я увидел твою грудь: расстегнув пуговицы на блузке, я замер в недоумении, потрясенный открывшейся мне картиной. Тебя разобрал смех: ты только сейчас решил удивиться? спросила ты, а я не знал, что мне делать, что сказать, как на все это реагировать. Признайся, не каждый день перед глазами человека возникают две совершенно прозрачные груди, внутри которых произрастает вся тропическая флора — и пальмы, и талипоты, и хамеропсы — листья их колышут ассирийские ветры, египетские трамонтаны, амазонские муссоны, а в их зелени на фоне зреющих гранатов машут крыльями волнистые попугайчики, какаду, ара и голуби сотни тысяч расцветок.
Ты, надеюсь, поймешь, что на какие-то доли секунды меня охватило желание сбежать как можно скорее. И, как мне теперь кажется, я остался из-за твоей задорной улыбки, из-за твоих алых губ, ироничного взгляда и слюны, которая поблескивала на твоих зубах, вызывая у меня безумную жажду. Я почувствовал, что мой член снова встал, и опустился на колени, чтобы согнуть твое тело и вторгнуться в него, войти в твою смуглую плоть. И я ласкал твои груди, эти мягкие и прозрачные груди, и смотрел, как они колыхались и как внутри пели птицы и смеялись растения с каждым движением наших бедер, а хор желтых попугаев заводил свою песню, когда мы целовались, и голуби взлетали над бухтой, где под водой дрожали тонкие нити водорослей. Когда мы кончали, теплый ветер ласкал листья пальм, легко касался темных волн твоих океанов и красных, желтых, белых и оранжевых перьев, которые уже росли у меня на спине, где очень быстро появились крылья, а почти сразу после этого прорезался этот золотой клюв, который позволяет мне сейчас говорить с тобой, и я стал маленьким-маленьким, и мне теперь никогда больше не придется носить очки, рубашку или галстук, выплачивать дурацкие кредиты, покупать билеты в метро в час пик; я буду отныне желто-красно-зеленым попугаем внутри твоей теплой и благодатной груди.
Признание
Я никогда постоянством не отличался, внесем в это дело ясность с самого начала. Не знаю, является эта моя особенность врожденной или благоприобретенной, как принято в таких случаях говорить, в силу жизненных обстоятельств. Даже в детстве я часто переходил из одной школы в другую (впрочем, по здравом размышлении, это ничего не доказывает, потому что, с одной стороны, это могло явиться причиной моего последующего непостоянства, но с другой стороны, все может быть совсем наоборот: в результате непостоянства, впитанного с молоком матери, я часто переходил из одной школы в другую; так что оставим, пожалуй, эти бесплодные рассуждения). Мой отец был точно таким же — я имею в виду, как я; а мать, напротив, была женщиной, отличавшейся постоянством и непреклонностью: всю жизнь она одна несла на себе заботы по дому. Такова женская доля, — говорила она и вдыхала столько воздуху, что казалось, в комнате образовывался вакуум, а ее бюст раздувался так, словно готов был вот-вот лопнуть. Я думаю, сегодня она бы заговорила по-другому, потому что времена переменились, а она всегда была воплощением приспособляемости к окружающему миру. До первого причастия мне страшно нравилось играть в прятки и в шашки, я мог проводить за этими играми целые дни. Потом мне это приелось, и я с ума сходил по пятнашкам и шахматам, хотя они тоже довольно быстро мне наскучили (не знаю, кто сказал, что игра, в которой оба игрока согласны выполнять одинаковые правила, бесполезна и скучна, потому что интерес возникает только тогда, когда игроки не приходят к согласию даже в вопросе норм). Я поступил на механико-математический факультет, но, как этого и следовало ожидать, не закончил даже первый курс, потому что стал играть в рок-группе, напрочь забыв о каких-либо механизмах. С месяц все шло прекрасно, но на второй меня выгнали за постоянные опоздания. К счастью, я нашел работу на пуговичной фабрике и стал работать на условиях почасовой оплаты. Через некоторое время, когда меня должны были перевести в штат, выяснилось, что это невозможно — я еще не отслужил в армии. Мне ничего другого не оставалось, как записаться добровольцем. Если подумать хорошенько, военный дух был мне скорее по душе: я видел кое-какие фильмы, и жизнь военных смотрелась в них совсем недурно. Меня отправили в Сарагосу, как почти всех моих сверстников. Не буду вам рассказывать о моих похождениях новобранца, это слишком пошло. Скажу только, что я познакомился с одной косноязычной девицей, которая давала себя лапать и не слишком меня останавливала. Слава богу, когда до нее дошло, что она беременна, я уже плыл в Голландию с джаз-бандом. Все музыканты вечно были пьяны в стельку, и не имело никакого значения, опаздываешь ты или нет. Надо сказать, что и наша музыка большого значения не имела, никто на нас не обращал особого внимания. Эта история длилась все лето, а потом меня повязали и посадили в кутузку (но вовсе не за фри-джаз, а потому что нашли у меня в сумке пакет разной дряни — целый набор всяких кислот и чуть-чуть героина; я всем этим приторговывал, чтобы получить небольшую добавку к зарплате, следуя вредным советам Лу Рида[23], и вот вам результат). Год спустя меня привезли на границу страны и там отпустили (день был пасмурный, и дул сильный ветер, сгибавший флагштоки и серебривший влажную зелень фламандских лугов). Через какое-то время я вернулся на поезде домой, в основном из-за полного отсутствия денег, к тому же я надеялся, что история с девицей из Арагона уже благополучно забылась. Так оно, спасибо тебе, Господи, и случилось. Благодаря заботам моего дяди из Сабаделя мне удалось получить пособие по безработице. Жизнь виделась мне в розовых тонах: можно ни хрена не делать и получать пособие. Но однажды я познакомился с одним типом из какой-то там социалистической партии. Он меня забросал такими аргументами, что я раскаялся в том, что занимал в жизни столь созерцательную позицию. Когда раскаяние окончательно одолело меня, он предложил мне работу в рекламном агентстве, к которому он сам имел какое-то отношение. Работа оказалась тоскливой: надо было писать тексты для клиентов-невротиков, которые сами не знали, что им было нужно, и как только возникали какие-нибудь проблемы, они отказывались от наших услуг. Кризис, оправдывались они, и я не знаю, о каком именно кризисе они говорили (с тех самых пор, как я родился, кто-нибудь рядом со мной всегда твердит о кризисе). Но однажды утром нас — секретаршу господина директора и меня — застали на месте преступления, когда мы удовлетворяли свои здоровые сексуальные инстинкты. Проступок сам по себе довольно серьезный, вероятно, не имел бы трагических последствий, если бы открытие не сделал сам господин директор (сопровождаемый уважаемыми членами административного совета) и именно в тот момент, когда вся процессия входила в зал заседаний, чтобы провести последнее собрание перед ежегодной ассамблеей. Надо сказать, что мы с секретаршей развлекались (извините мне подобное выражение) прямо на длинном лакированном столе, имевшем форму вытянутого овала, который стоял в зале заседаний, под равнодушными взглядами вереницы бывших генеральных директоров предприятия (к счастью, все они уже отошли в мир иной), которые наблюдали за нами через тусклые стекла своих вычурных золоченых рам. Нас уволили. Когда мы очутились на улице, не зная, что можно предпринять в подобной ситуации, я почувствовал себя обязанным угостить ее завтраком. Она так сильно плакала, что люди вокруг начали смотреть на меня с осуждением, подозревая в каком-нибудь исключительно жестоком детоубийстве. Моя работа… говорила она, всхлипывала и снова принималась плакать. Я воспользовался предлогом и отправился в туалет, а потом смылся оттуда через узкое окошко, как это делал один актер в итало-американском фильме, не помню, цветной он был или черно-белый. Такой печальный финал, сказал я себе, ожидает все чересчур бурные любовные истории. И я говорю «любовные», потому что очень любил эту девушку и смог полюбить другую только через месяц, когда поступил работать в цирк жонглером (это место я получил благодаря моему дяде из Сабаделя, о котором я уже упоминал раньше, — у него была текстильная фабрика, а в свободное от работы время он занимался иглоукалыванием). Ну так вот, я влюбился в укротительницу тигров (в единственную в Европе укротительницу тигров, как значилось на афише). Она была высокой блондинкой с голубыми глазами и говорила с немецким акцентом (на самом деле девица была из Нарбонна и такая ушлая, что пробы некуда ставить). Ее настоящее имя было Луиза, но все называли ее Ульрикой, что звучало гораздо лучше — нордически и дерзко. Я бегал за ней как сумасшедший, посылал ей розы, гвоздики и конфеты, подглядывал в ее освещенное окно, когда она раздевалась перед сном (и иногда мне удавалось разглядеть ее силуэт, мягко покачивающиеся груди, пушок между ног). Наконец однажды вечером (цирк остановился на окраине города Эльче: нас окружал южный пейзаж, серую горную гряду расцветили оранжевые отсветы, а луна казалась серебряной монетой) я решил объясниться ей в любви, переполнявшей все мое существо. Тук-тук-тук — постучался я в дверь ее вагончика, поднявшись по лесенке. Внутри было темно, и никто мне не ответил. Я стал искать ее по всему нашему лагерю. И наконец обнаружил в клетке с тиграми в обнимку с одним из животных. Сидя у двери клетки (за моей спиной без конца слышались вскрики наслаждения, которые издавала она, и оргазмический рев тигра), я решил, что, раз уж так все вышло, работать жонглером мне не судьба. На следующее утро я, обессиленный и взмокший от пота, был уже далеко от цирка и шагал — ноги мои горели огнем — под палящим солнцем с идиотским букетом цветов в руке, от которого я тут же избавился. После этого я работал официантом и диктором на телевидении, ночным портье и индустриальным дизайнером, торговал цветами, был метрдотелем в заштатном ресторане, рыбаком у берегов Исландии и мажордомом. Как я сейчас понимаю, все то, о чем я успел вам рассказать, не имеет ничего общего с дальнейшими событиями моей жизни. Но, возможно, имеет отношение к моему настоящему. Сам не знаю точно. Я не только не отличаюсь постоянством, но к тому же вечно во всем сомневаюсь. Мне просто хотелось рассказать вам, что однажды, когда я был в отпуске в Кадакесе, я умер. Мое воображение всегда рисовало мне смерть в виде тяжелого сна: сознание гаснет, и ты погружаешься в холодную пустоту. И вот незадача: я не заметил совершенно никакой разницы. В голове у меня по-прежнему толкутся разные мысли, и хотя я уже не могу умереть от голода, мне все время так хочется есть, что я не могу сдержаться, и поэтому мне приходится работать и даже, наверное, больше, чем раньше. Совершенно естественно, о процессах гниения говорить не приходится. Тогда, скажите, какая разница между жизнью и смертью? Я пересмотрел всего Бергмана (одну только «Седьмую печать» видел семь раз) и перечитал всего Эсприу. Ни у того, ни у другого я ничего не понял. Я заинтересовался этими книгами и фильмами, потому что там — как говорят — речь идет о смерти. Раньше я очень переживал, а теперь успокоился: на днях я познакомился с человеком, который умер уже два раза. Мы с ним очень подружились, на выходные отправляемся в Ситжес снимать девиц и решили открыть магазин колбас. Правда, мне гораздо больше улыбается магазин сыров на французский манер, хотя я уверен, что и он мне быстро наскучит. А пока, сами видите, я сочиняю рассказы.