Клич - Зорин Эдуард Павлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По дороге как-то сразу и непринужденно образовались три группы: впереди шествовали Сидор Захарович в светло-сером пиджаке и белой фуражке с увесистой тростью, украшенной серебряным набалдашником, и Ираида Сергеевна в чепчике и мантилье с обильными цветочками, ленточками и кружевами, с ними обе дочери, одетые не менее живописно; за ними — Зиночка, сын Докукиных, Алешка, и Анна, а уж позади всех шли, занятые беседой и словно бы не замечая никого вокруг, братья Третьяковы и Николай с Александром.
"Батюшка наш Михаил Захарович, должен вам сказать, был человеком не совсем обыкновенным, — говорил глухим голосом Павел Михайлович. — Систематического образования не получил, но мог вести беседу о чем угодно. Учился грамоте у голутвинского дьячка Константина, а объяснял, бывало, так: окончил Голутвинский Константиновский институт. Нас не баловал и с младых ногтей приучал к работе. Я, например, с пятнадцати лет вел торговые книги, и не без успеха…"
Тут, к месту, Сергей Михайлович вспомнил, как однажды, не спросясь у отца, купил себе щегольские ботинки, за что получил изрядную взбучку.
Перескакивая в разговоре с предмета на предмет, как-то незаметно перешли на живопись, и Николай Григорьевич был поражен обширными знаниями братьев, касающимися в особенности старых голландских мастеров. Выяснилось, что в их доме в Лаврушинском переулке собрана богатая коллекция картин.
"Самого меня больше интересуют русские мастера, — словно бы оправдываясь, произнес Павел Михайлович. — Маловато, знаете ли, опыта и знаний — недолго и впросак угодить, подсунут какую-нибудь подделку. Зато, скажу вам, из наших художников есть просто великолепные — и в цвете, и в композиции работают ничуть не хуже западных".
И он принялся рассказывать о своих приобретениях.
"А бывали ли вы на выставке Верещагина?" — вдруг поинтересовался Николай Григорьевич и был удивлен, когда Павел Михайлович остановился и пронизал его взглядом своих внимательных карих глаз.
"Что — понравилось?" — спросил он взволнованно.
"Мне кажется, все это очень достоверно. По-моему, талантливый живописец".
"Вот, — обратился Павел Михайлович к брату и тут же снова повернулся к Столетову. — А вас-то, вас-то что привлекло на выставку?"
"Не только живопись. И не столько. Видите ли, по долгу службы мне предстоит в самые ближайшие дни отправиться в Туркестан".
"Понятно, — кивнул Третьяков и, нахохлившись, стал пространно и не очень кстати рассуждать о панславизме — совсем в духе Каткова, но запутался, махнул рукой: — Впрочем, вам, военным, все это виднее…"
Столетов промолчал. Младший Третьяков взял его под руку и, чуть поотстав, принялся расспрашивать о службе на Кавказе, о генерале Милютине, который в последние годы круто пошел в гору, а когда выяснилось, что Николай Григорьевич во время Крымской кампании сражался в осажденном Севастополе и первого своего Георгия получил еще солдатом за отличие в битве под Инкерманом, воскликнул:
"Позвольте, позвольте, а не встречались ли вы с сочинителем Львом Николаевичем Толстым, с его романом "Война и мир" мы только что имели счастье познакомиться?"
"Некоторым образом", — подтвердил его догадку Столетов.
"А уж это нечестно, Николаша, — упрекнул Александр Григорьевич. — Мне лично ты ничего об этом не рассказывал".
"Да все пустяки, — отмахнулся Николай Григорьевич. — С кем только ни сведет судьба, а после, если уж знаменитость, так тут же и едва ли не приятели…"
"Нет-нет, — сказал Павел Михайлович, — просто так мы вас не отпустим. Назвался груздем — полезай в кузов. Выкладывайте-ка нам все, да без утайки".
Николай Григорьевич еще некоторое время пытался отшутиться, но шутки его не были приняты, и он вынужден был рассказать, как однажды отправился с солдатами в разведку, заблудился в тумане и вышел на батарею, которой командовал молодой граф Толстой. Лев Николаевич подарил ему свой рассказ "О ночном пробуждении", а Николай Григорьевич — листок из служебной записной книжки с надписью: "Старший фейерверкер Николай Григорьевич Столетов". Вторично встретились они во время нашего отступления на Черной речке — тогда Столетов был уже в офицерском звании. В последний раз Николай Григорьевич беседовал с Толстым в Петербурге, когда учился в академии Генерального штаба.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Столетов полагал, что разочаровал слушателей. Сам он не придавал этому знакомству особого значения. Впрочем, последняя беседа с Толстым произвела на него сильное впечатление. Лев Николаевич был тогда чем-то взволнован, говорил коротко и резко, даже желчно. Рассказывал что-то о своей неустроенности, о том, что надо жениться, потом как бы сам с собой спорил, жаловался, что ко всему сейчас холоден и роман, который он задумал, продвигается с трудом. Наконец заговорили о готовящейся реформе, об освобождении крестьян, Толстой прочитал рассказ "Три смерти", потом засмеялся и сказал, что все это слабо, плохо, что и не стоило читать…
Мало-помалу день совсем догорел. Стало быстро холодать, и все заспешили домой. Прощаясь, Павел Михайлович осведомился, долго ли пробудет Столетов в Москве.
"Если выберете время, заходите к нам в Лаврушинский. Супруга моя Вера Николаевна — большая любительница гостей".
Николай Григорьевич поблагодарил за приглашение, но сказал, что отправляется через день; предписание на руках, да и не терпится поскорее заняться делом.
Остаток дня они провели у Докукиных, а ночевать поехали к Саше. В холостяцкой квартире брата царил беспорядок — всюду разбросаны книги и рукописи, но места было довольно, чтобы все расположились с удобствами: сестра Анна с Зиночкой на кровати, Николай на диване, а Саша на оттоманке, которая была ему явно коротка, но он утверждал, и с жаром, что любит спать только на ней.
Ночью прошла гроза, Николай Григорьевич несколько раз вставал и подходил к кровати, на которой спала дочь. Утром он был на ногах раньше всех и приготовил на спиртовке кофе.
Словно предчувствуя близкое расставание, Зина в то утро ни на шаг не отходила от него, теребила по пустякам и много говорила, хотя обычно была молчалива и замкнута…
"Вот и все, — сказал Саша, обнимая его на вокзале. — Когда-то увидимся снова?"
Они встретились только через семь лет — и то ненадолго. Предстояла поездка в Париж, потом в Петербург. Александр Григорьевич был занят научной работой, напряженно готовился к лекциям в университете. Вместе вырваться во Владимир, как мечтали, они так и не смогли…
Светало. За окном вагона замелькали знакомые места: слева вздымались холмы, справа, в низине, засеребрилась Клязьма, за Клязьмой просторно засинели умытые дождем лесные мещерские дали…
"И с чего бы это вдруг вспомнилось давнее? — удивился Столетов, прижимаясь лбом к прохладному стеклу окна. — Все как живое: и этот день за Москвой-рекой, и братья Третьяковы, и умные улыбчивые глаза Павла Михайловича. В сумбурной, казалось бы, кладовой нашей памяти не так уж все и сумбурно, как нам подчас представляется".
Нет, неспроста он вспомнил именно это. И ниточка быстро нашлась: в один из дней, вернувшись из Петербурга, еще в ореоле своей парижской славы, Николай Григорьевич зашел в Славянский базар. Прямо на лестнице, спускаясь навстречу ему, попались младший Третьяков с Аксаковым. Они обнялись и расцеловались трижды.
"Что говорят о нас в европах?" — насмешливо поинтересовался Аксаков.
"В европах говорят разное", — в тон ему ответил Столетов.
"Поругивают?"
"Бывает. Но больше немцев и англичан".
"Поделом! — обрадовался Аксаков. — Этот иудей Дизраэли — порядочная свинья, вы не находите? А Шувалов, Петр-то Четвертый, ему подкудахтывает. Стыдно, судари вы мои…"
"Ба, — вмешался в разговор Третьяков (его недавно избрали московским головой, и, кажется, он очень гордился этим), — разве можно, любезнейший Иван Сергеевич, столь непочтительно отзываться о премьере дружественного государства?"