Чудо Бригиты. Милый, не спеши! Ночью, в дождь... - Владимир Кайяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До самого горизонта – где снег сливается с тьмой – в Садах не видно ни одного огонька, ни одного освещенного окна, только в противоположной стороне, где город, сверкают гирлянды огней. Но эта абсолютная тишина, наверно, обманчива: на только что выпавшем снегу вдоль гаражей, среди засохших стеблей крапивы уже протоптана дорожка. По этой тропке провел меня старик, обнаруживший в канаве труп Алексиса Грунского.
Прежде чем продолжать путь к профессору Наркевичу, мне надо позвонить в управление – нет ли вестей от группы Ивара.
В телефонной будке девушка, одетая в шубку из искусственного меха, что–то шепчет в трубку. Так, чтобы я не услышал: стекло в двери будки выбито. По тому, как она неотрывно смотрит в сторону, я догадываюсь: она будет говорить до тех пор, пока из–за поворота не появится троллейбус, и тогда она побежит к остановке. Вскоре отмечаю про себя – я был прав.
Звоню, дежурный отвечает, что от Ивара – ни слуху ни духу. Это меня вполне устраивает – от хутора «Ценас» до телефона в Игавниеки несколько километров, не бросит же он все и не пойдет пешком по снегу только ради того, чтобы удовлетворить мое любопытство. Мы с ним договорились, что позвонит он только в том случае, если события будут развиваться вопреки намеченному плану.
Отыскав в кармане еще одну двухкопеечную монету, звоню Ирине Спулле домой.
Отзывается низкий мужской голос.
– Слушаю.
– Нельзя ли позвать к телефону следователя прокуратуры Спулле.
– Кто спрашивает?
С опозданием, правда, называю свою фамилию, к счастью, мужчине известно, что я существую на этом свете, поэтому он сразу становится любезнее.
– Разве вы не вместе уехали?
– Куда?
– На обыск. Хотя… Кажется, она в последнюю минуту решила, что должна быть при обыске. Значит, ее у вас нет?
– На обыск уехал мой коллега.
– Тогда ищите Ирину там.
– Спасибо.
Не верится, что женщина дезертировала нарочно. Скорее, ей в голову пришла внезапная идея. Мое положение, и без того неустойчивое, осложняется еще больше. Ведь если мне удастся прижать Наркевича к стенке и он признается, то Спулле могла бы быстренько примчаться и запротоколировать это признание. Все до мельчайших подробностей, как только она и умеет. Наркевич тогда не посмеет уже изменить свои показания – он непременно запутался бы в этих мельчайших подробностях. Я успокаиваю себя: так не бывает, чтобы все шло, как задумано. Но ведь Ирина поклялась, что будет дома, что вечером никуда не уйдет.
Может, позвонить Шефу? А что это даст? Операцию отменить мы уже не можем – Ивар, конечно, уже начал действовать.
Значит, будь что будет – в омут все равно придется броситься, и чем скорее, тем лучше.
Дом хотя и трехэтажный, но высокий. Построен в строгом деловом стиле, получившем распространение в архитектуре Латвии второй половины тридцатых годов. Все здесь свидетельствует о просторе и комфортабельном жилье. И о высокой квартирной плате в те годы.
Архитектор расположил дом подальше от улицы, от ее шума. Сзади оставил лишь место для гаражей, а площадка перед домом засажена декоративными кустами. Видно, что и теперь за ними ухаживают, в отличие от запущенного Межапарка, где таких домов гораздо больше.
Вы недурно устроились, профессор! Но я тут же одергиваю себя, потому что не могу себе представить, кто еще больше, чем Наркевич, заслуживает чести иметь квартиру в таком красивом доме.
Парадный вход закрыт. Нажав на кнопку звонка третьей квартиры, жду. В динамике или микрофоне что–то заскрипело, потом голос Спулги Наркевич спрашивает:
– Вы к кому?
– Я хотел бы повидать профессора. Мы с вами уже говорили по телефону…
– Вы от Эдуарда Агафоновича Лобита?
Ну и дела, снова приходится врать! А если незаурядный снабженец за это время все же звонил из Москвы, то я окажусь в весьма глупом положении. Какого черта я приплел тут Эдуарда Агафоновича! Получилось, конечно, эффектно! Но только и всего! Как мальчишка!
– Да.
Щелкает электромагнитный замок, теперь я могу войти.
– Поднимитесь, пожалуйста, на второй этаж.
– Спасибо.
Лестница устлана ковровой дорожкой с арабским орнаментом. Это придает уют и заглушает шаги.
Прихожая в квартире шестиугольная, стены и потолок отделаны ясеневыми панелями и, судя по количеству дверей, отсюда можно пройти во все четыре комнаты, но я, наверно, ошибаюсь, ведь из прихожей в спальню вход обычно не делают.
Хозяйка очень вежливо (и в то же время сдержанно) встречает меня в дверях и протягивает плечики для верхней одежды, затем мое пальто тут же исчезает в стенном шкафу. Так, должно быть, принято в самых изысканных домах самого изысканного общества.
– Надеюсь, профессора в столь поздний час вы долго не задержите, – с чарующей улыбкой говорит Спулга Раймондовна. – Хотя бы ради меня постарайтесь этого не делать.
Я умею производить на женщин хорошее впечатление. Теперь по всем правилам ритуала я должен бы задержать ее руку в своей, затем поцеловать и произнести что–нибудь галантное. Но это было бы чересчур большим нахальством, и я сдерживаю себя. Хотя… Кажется, в этом доме только откровенным нахальством я и смогу чего–нибудь добиться. Нахальство ошеломит их, и они не сумеют сразу сориентироваться, как вести себя, и напротив – в реверансах запутаюсь я.
– Все зависит от профессора, уважаемая… я постараюсь.
Лишь слегка дрогнувшая нижняя губа выдает Спулгу: мое негалантное поведение задело ее.
– Он заказал чай. Может, вам кофе?
– Спасибо, вечером я тоже предпочитаю чай.
– Сюда, пожалуйста, – постучав, она открывает дверь. – Виктор, к тебе…
Профессор встает из–за письменного стола, идет мне навстречу и протягивает руку. Очень простой, готовый внимательно выслушать. Что это – поза?
Конечно, я представлял его себе совсем другим. Он невысок, пожалуй, даже низкого роста, подвижный, жилистый, какими бывают боксеры легчайшего веса. В стеганой домашней куртке с атласными отворотами он словно становится меньше. Лицо тоже худое и бледное, только широкие сросшиеся брови как бы прочертили на нем черную полоску.
Я думал, что увижу кабинет Наркевича более роскошным. Хотя бы одну настоящую картину кисти старых латышских мастеров – а здесь всего лишь две гравюры под старину в рамках красного дерева, обе на медицинскую тему: крестьянин с ковшиком и другими принадлежностями для кровопускания и бородач среди колб, пестиков и котелков – то ли аптекарь, то ли алхимик. В комнате, конечно, стоят удобные старинные кресла, в углу шкаф с матовыми стеклами и книжная полка, набитая томами в переплетах и журналами в ярких обложках на разных языках – должно быть, исключительно специальными, медицинскими. Книги, рукописи с истрепанными страницами разбросаны тут и там как попало, не верится, что в этом хаосе можно найти необходимое. Только словари стоят в строю – спинка к спинке. Вот что, профессор, вам скоро понадобится еще один словарь, и его вы сможете получить лишь у меня: хабара – доля украденного, хава – рот, ноздри, хаза – воровской притон, халява – проститутка, ханыга – опустившийся пьяница…
Откуда у меня вдруг эта злость? Мне кажется, что профессорский беспорядок на полке – особый, нарочитый стиль, фон, на котором этот невысокий мужчина выглядит значительнее, величественнее. Ну и что?
– Чем могу вам помочь? – спрашивает профессор. У него теплый обезоруживающий взгляд.
– Я обманул вашу жену – я не от Эдуарда Агафоновича. Я из уголовного розыска.
Я готов предъявить ему служебное удостоверение, документ о задержании показывать пока рано: козыри надо припасти напоследок.
– Так… – Профессор Наркевич встает и пересекает комнату. – Так, – повторяет он и вдруг, зашатавшись, останавливается. Но через несколько секунд овладевает собой. – Я так и знал, что этим кончится… Я виноват! Что я теперь должен делать? Следовать за вами?
Это моя первая ошибка. Более подходящего момента, чтобы сказать: «Одевайтесь, идемте!», не будет. Почему я мешкал? Меня ошеломило то, что он сдается без борьбы? Так же, как ошеломляюще на боксера действует брошенное секундантом на ринг полотенце, хотя предыдущие раунды прошли с переменным успехом. Или дело во внезапно возникшей у меня жажде услышать исповедь Наркевича (ничего подобного я никогда больше не услышу). Она была бы неоценимой для успешного завершения дела. По дороге он может опомниться – из подавленного, мучимого угрызениями совести человека, душу которого облегчила бы исповедь, превратиться в злобного, затравленного зверя, для которого все средства хороши, потому что терять ему уже нечего. И я не пожелаю – ни себе, ни Ивару, ни Шефу – тех тяжелых ран, которые он способен нанести в таком случае.
– Вам здесь удобнее?
– Лично мне все равно, где говорить! – отрезал он.