Босой - Захария Станку
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не мог. Баржа была далеко. Попасть трудно.
– Случайно мог задеть. Сколько раз бывало…
Завидев вдали другие буксиры, тяжело подымавшиеся вверх по течению, дядюшка Лайош Опришор правит ближе к берегу.
– Если нам все время будут попадаться немецкие пароходы и мы будем тащиться у самого берега, то и сегодня к вечеру до Джурджу не доберемся…
– Что ж поделаешь. Поживем – увидим…
К полудню поднялся ветер, по небу поползли черные тучи. Солнце село. Река покрылась рябью, забурлила, потемнела вода, и на гребнях расходившихся валов вскипела белая пена.
– Сильней загребай, Павел, надо скорей добраться до укрытия, сейчас дождь польет.
На болгарском берегу за туманом показался Шиштов, прилепившийся у подножия горы. Прямо перед нами выступили красные крыши домов Зимничи.
– Вот тут немецкие армии и перешли Дунай. Завязался бой с нашими резервистами. Взбешенные потерями, немцы сожгли город – так в старину разве что язычники поступали. Много мирных жителей погибло в огне…
Громыхает среди туч огненная колесница Ильи-пророка. Небо гудит и трещит по всем швам, как охваченный пламенем парусиновый верх дорожного фургона. Длинные молнии цвета раскаленного металла рассекают воздух.
– Прогневался святой. Дьявола ищет, чтоб стрелой поразить.
– А ну как дьявол от страха в нашей лодке спрятался? Что тогда, дядя Опришор?
– А зачем в нашей, лучше уж на барже у того немца, у рыжебородого…
Пока мы добрались до каменистого берега, пока привязали лодку, добежали до полуразрушенного сарая, дождь вымочил нас до нитки.
Неподалеку дымила труба дряхлого парохода. Ждали погрузки в пустые баржи стадо быков и коров, бесчисленное множество овец, запертых чуть подальше в загоне. Холодные струи дождя немилосердно хлестали по спинам скота, изможденного долгим путем и бескормицей. Мужики, пригнавшие эти стада и проделавшие вместе с ними длинный переход по проселочным дорогам, укрылись в другом углу сарая; босые, в драных рубахах, не мывшиеся много недель, с худыми, истощенными лицами и запавшими глазами, они сидели на корточках и молча глядели на воду, исхлестанную потоками налетевшего ливня.
Эти крестьяне, насколько можно было судить по их лохмотьям – шляпам и зипунам, наброшенным на плечи, – спустились с высокогорных лугов. Наверно, они впервые в жизни добрались до этих мест, до берегов Дуная. Их поражало такое обилие мутной воды. А мыслями они уносились в свои хижины, к тем, кого оставили там, снабдив пригоршней затхлой кукурузной муки на дне старого мешка…
Рядом с мужиками скорчились на своих ранцах, словно на скамеечках, четверо немецких солдат, скорее пожилых, чем молодых. Они конвоировали стада скота и крестьян-пастухов. Бесконечные пыльные проселки и ходьба по летней жаре измотали даже их, вояк, свыкшихся за эти годы со всеми тяготами и мерзостями войны. У конвоиров-солдат – длинные густые усы, большие запущенные бороды. И у всех четверых – глаза необыкновенно голубого цвета.
Пятый немец, почти мальчик, волоча увечную ногу, набрав на полу щепок, поломанных досок, хворосту, сохранившегося неизвестно с каких пор, соорудил костер. Над костром повесил котелок, в котором скоро забурлила черная горькая бурда ячменного кофе… Я рассматривал немцев в упор, с повышенным, почти напряженным вниманием. Если отложить в сторону ружья, ремни и патронные сумки, в них не оказалось бы ничего воинственного. Судя по всему, им обрыдла военная служба, которую они исполняли по принуждению, надоела жизнь, которую им, победителям, приходилось вести в чужих краях, среди чуждых побежденных, чей язык был им незнаком и непонятен. Когда разогретая кофейная жижа вскипела, они наполнили свои жестяные кружки, достали из ранцев черный хлеб и принялись за еду.
Нахохлившиеся, погруженные в свои думы крестьяне, заслышав жадное чавканье, пошарили в своих полосатых торбах и тоже начали есть, откусывая от мамалыги, которую пронесли на спине бог весть сколько верст. На мамалыгу сыпали соль с толченым красным перцем. И с аппетитом жевали. Один пригласил нас:
– Вы ить тоже странники, вроде как и мы. Не жалаити угоститца?
И он протянул нам кусок мамалыги – она была желтая, с толстой твердой коркой.
– Благодарствуем. У нас есть своя еда в лодке. Мы только вчера из дому, да и путь недальний.
– Недальний, баешь? По нонешним временам только и знай, кады за порог вышел, а кады назад воротишься, да и воротишься ли – того знать не дано. Нам-от примар сказал, что надоть скотину до Дуная спровадить, а там уж и домой возвернуться. А тута другой приказ вышел: скотину на баржу грузить и по Дунаю с ей вместе плыть, до самой до Германии. Одному богу ведомо, что еще по дороге приключится, увидим ли мы когда наших жен да пострелят. У меня дома семья голодная осталась. Летошний год хлеб не уродился, а что у мужика с прошлых годов сохранилось, все немцы позабирали. Даже мелкую живность со двора свели. Вот и сидим безо всего, хоть о голоду помирай…
– Это во всех местах так, куда немцы пришли. Что поделаешь, война…
– Вот и все так: война, дескать! А кто ее затеял, войну-то, и зачем? Вот, братец, дело-то в чем!
Пелена дождя становится все реже, отступая на запад вместе с едва слышными раскатами грома – они бьют, словно редкие орудийные залпы затихающего боя, и слабыми зарницами взблескивают у самого горизонта. Разорвав слабую дождевую завесу, от Шиштова к Зимниче напрямик пересекает реку болгарский пароходик, непрерывно издавая короткие хриплые гудки.
Когда он подошел к берегу, дождь уже перестал. Сквозь голубой просвет в облаках вновь сияет солнце – еще ярче и жарче, чем прежде.
Мы спешим выбраться из ветхого сарая, вот-вот готового рухнуть под напором шального ветра, и прямо на себе сушим мокрые одежды, в которых проторчали в сарае целый час, лязгая от холода зубами. Не всегда бывает теплым даже летний дождь.
Болгарский пароходик с потрескавшейся и облупившейся черной краской перестал хлопать лопатками своих огромных колес и прилепился к длинной низкой набережной, сложенной из каменных глыб. По деревянному трапу, который перекинули с пристани портовые рабочие, первым сошел немецкий офицер. Краснощекий и круглолицый. Сапоги у него начищены до блеска – хоть глядись, как в зеркало, и закручивай усы, если они есть и хочется их подкрутить, – а серый мундир помят, будто только что вынут из чемодана. Вся грудь в орденах, а в походке и взгляде сквозит самодовольство, высокомерие, господская спесь. За ним, боязливо и угодливо улыбаясь, поспешают двое молодых солдат. У одного левая щека обезображена застарелым шрамом от глубокой раны. Офицер и солдаты направились к зданию портового управления – оно тоже частично сожжено и разрушено. Мы проводили их взглядом, и вдруг с пароходика послышался крик:
– Эй, вы, на берегу, идите сюда, помогите вынести больных пленных. Это мамалыжники, из ваших…
Мы повернули головы. Кричал болгарский солдат, приземистый и коренастый, со смуглым лицом и большими черными бровями. Фуражка на нем сплющилась блином, красный околыш давно потерял свой первоначальный цвет, а козырек сломался у самого основания и болтался, будто крылышко подбитой птицы. Один рукав измызганного, в грязных пятнах мундира пуст и треплется на ветру. Сквозь рваные брюки просвечивают голые коленки. Ступни ног обмотаны портянками и всунуты в постолы. За спиной у солдата – большое старое ружье, какие были на вооружении у турок в войну семьдесят седьмого года. Ремнем служит толстая, вся в узлах веревка.
За спиной этого коротышки солдата, который позвал нас в надежде, что мы поднимемся на палубу и поможем снять заболевших пленных, стояло еще пять или шесть болгарских солдат, таких же оборванцев. Они выглядели глубокими стариками. Может, такими они были и на самом деле. Молодежь и крепких мужчин поубивали в войнах, которые здесь, на Балканах, следовали одна за другой.
– Эй вы, давай сюда! Чего ждать, или думаете, что вас с музыкой встретят? Музыки не будет… – Он было улыбнулся, но улыбка тотчас застыла на его сухих, потрескавшихся от ветра губах. И только добавил: – Давайте сюда, это румыны… из ваших…
– Айда, парни, надо пособить!
– Айда, дядюшка Опришор!
Вместе с нами на пароходик поднялись и полуголые пастухи, сидевшие в сарае.
– Румыны ведь, земляки. Да мы бы пришли и чужим пособить. Пленный – это пленный. В беде, значит. Так ведь, болгарин?
– Это уж точно, румын!
По железной винтовой лестнице один за другим мы спустились вниз, в полукруглое помещение.
На голом полу, тесно прижавшись друг к другу, словно пытаясь согреться в этой душной и смрадной плавучей камере, лежало человек тридцать солдат. Не люди – скелеты… Кожа да кости… Да глаза, блестевшие тускло-тускло, того и гляди потухнут. То, что некогда было военной формой, превратилось в полуистлевшие лохмотья.