Ворожей (сборник) - Владислав Сосновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была ахинея, которая не укладывалась в голове. Что значит, «несовременная симфония»? Разве шум дождя, рокот грома или шелест листвы может быть несовременным? А запах цветов, щебет птиц, таинственные голоса ночных бабочек относятся к какой-то музыкальной плоскости? Чушь!
Борис, однако, решил не отчаиваться, поскольку то были первые, не самые важные отзывы. Остальные рецензенты просили подождать еще немного.
Наконец, Бориса пригласили на беседу в оркестр, на который он полагался больше всего. Дирижер, подтянутый пожилой человек с седою, аккуратной бородой очень подробно и профессионально разобрал произведение. В результате похлопал Бориса по плечу и сказал, протягивая тонкую, холеную руку с золотым перстнем:
– Вы, Борис Борисович, талантливый человек. Поздравляю. Вещь получилась замечательная. Всегда знал: Россия никогда не оскудевала и не оскудеет на истинные таланты. Но, к сожалению, сейчас я не могу включить ваше сочинение в свои планы. Над ним нужна еще серьезная работа, репетиции. А мы через неделю уезжаем на гастроли. Надолго. Так что… – Руководитель оркестра развел руками, но при этом тепло улыбнулся. – Загляните через пару-тройку месяцев. Возможно, что-то прояснится. Кстати, мне звонил Григорьев Женя, ваш сокурсник. Он в восторге от симфонии. У него есть какие-то конкретные предложения. Правда, он работает в эстраде. Но это, я думаю, ничего не меняет. Свяжитесь с ним. Может быть… чем судьба не шутит?
– Спасибо, – сказал Борис. – Господь не зря придумал надежду. Она всегда греет. Впрочем, бывает – и напрасно…
– Не отчаивайтесь, – улыбнулся дирижер. – Ваша вещь не пропадет.
Женя Григорьев встретил Бориса у себя дома. Встретил с распростертыми объятиями, кинувшись с порога ему на шею.
– Ну Боб, – басил Женя Григорьев, – ты скотина. Где ты, подлец, пропадаешь? Мы тут, можно сказать, блины на воде печем, а он залез в какую-то деревню и творит. Творит! Нет, Боб, я не спорю. Ты – Гений. Гений! Не возражай. Особенно вторая часть у тебя, вот эта темка: ду-даб-даб-ду, бда-бда. Проходи. Садись. Коньяк, виски? Ты не представляешь, я зашиваюсь на пошлятине. Бездарности смердят вокруг, как трупы. А у тебя – родниковая вода. Девичьи какие-то напевы. Чистота, свежесть. Ей-богу, я плакал, когда играл. Ну не сволочь ты, скажи? Публика задыхается от яда и копоти. Музыка пахнет Чернобылем, Чечней, а он сидит себе и чистит цветные перышки. Нет, таких, как ты, Боб, надо убивать и посыпать известью. – Женя выхватил из пачки сигарету. – Писать гениальные вещи и скрываться! Ну не гад? Гад самый натуральный. Дай я тебя поцелую.
Борис сидел в смутной тоске и меланхолически улыбался. Женя Григорьев говорил не умолкая. Впрочем, сколько его помнил Борис, он всегда говорил не умолкая.
– Ты, Боб, себе не представляешь, как трудно сейчас с хорошими вещами, – продолжал Женя, запахивая полы халата. Он встретил Бориса по-домашнему: в халате и тапках на босу ногу. – У тебя же этих хороших вещей – кладезь, сволочь ты такая. У меня все есть: студия записи, исполнители, аранжировщики, текстовики. Нет только хороших вещей. Тебя, одним словом, нет. Между прочим, помнишь Дашеньку Медынскую, вокалистку? Она недавно приезжала из Омска. Какая женщина стала, я тебе доложу… Неделю мы тут с ней радовались встрече. Да. Ну, в общем, у меня к тебе такое предложение. Даже не спорь. Разбиваем твое сочинение на небольшие части. По темам. Я приглашаю текстовика. Есть у меня один прыткий парнишка. Делаем целый концерт для любого исполнителя. Всем хорошо. Все в шоколаде.
– Не понял, – сказал Борис. – Что значит, разбиваем? И кто такой текстовик? Это теперь так называется поэт?
– Ты знаешь, что, Борис, – поморщившись, сказал Женя. – Ты в своей деревне натурально оброс мхом. Тебе надо ходить с черным зонтиком и в калошах. Да, текстовик – это поэт, если хочешь. Разве принципиально? А разбиваем сочинение потому, что целиком, да еще в народных инструментах ты его нигде сегодня не реализуешь, дурак неизлечимый. Народные мотивы обязательно оставим. В них-то как раз изюминка. А все остальное, Боб, послушай меня, нужно делать так, как я говорю. Я на этом уже, честное слово, трех собак слопал. Давай, дружище, соглашайся. И начинаем работать. Хочешь, можем рок-оперу сварганить. Хоть это и сложнее.
Борис тяжело поднялся.
– Разбить, как ты говоришь, цельное сочинение, значит – обратить его в пепел. Расчлени ты на части «Утро стрелецкой казни». Или «Явление Христа»… разруби Бетховена, Баха, Чайковского – что будет? Эскизы. Фрагменты. Но цельное, то, что остается в веках, исчезнет, Женя. Без цельного пропадает гармония. Отлетает душа. А без души и появляется то, что ты выпускаешь в своей студии грамзаписи вместе с прытким текстовиком. Дай мне мои тетради, и я пойду к чертовой матери. Никогда, даже на краю могилы не соглашусь я разбить, как ты говоришь, на части то, что так бережно собирал воедино, что благословил Господь и что дорого сердцу как ничто другое. Опять же – текстовик! От одного этого слова меня тошнит и выворачивает. Так, не ровен час, и Пушкина кто-то назовет текстовиком. Почему бы нет? Поют же романсы на его стихи. В общем, неси тетради. Я пойду. Крайне приятно было познакомиться с новым Евгением Григорьевым, – съязвил Борис. – Я помнил тебя совсем другим.
Женя вздохнул.
– Я так и знал, Боб, что у нас ничего не выйдет. Ты всегда был идеалистом. Им и остался. Но сегодня романтики-идеалисты вымирают, как мамонты. Оглянись вокруг. Тут не деревня. Тут другая жизнь, Боб. Впрочем, я тебя не осуждаю. Даже завидую. Белой завистью. Ты сумел не замараться. Дай Бог удачи. Будь настойчив. Бейся во все двери. Разбей себе лоб, руки. Только так чего-нибудь добьешься. Твоя вещь, конечно, должна звучать с большой сцены. Во всем объеме. Не думай, я все понимаю. Не забудь пригласить на премьеру, – сказал Женя, вынося Борису его нотные тетради. – Прощай. Но если надумаешь… или прижмет…
В остальных местах Бориса так же – хвалили, но для воплощения в жизнь его произведения называли громадные суммы, которые требовались на оплату музыкантов, оркестровку, аренду залов и прочее. У Бориса с Тамарой таких денег не было. Работу тоже никто предложить не мог. В любом оркестре был комплект.
Встреча и разочарование в последнем месте, на которое, правду сказать, уже мало надеялся Борис, поставили точку в его дальнейших походах. Он вдруг почувствовал, что никому со своей симфонией не нужен. Все тетради, полные солнца, тепла, шепота трав, цветов, грозы, любви и печали могли лететь по ветру или набираться пыли на деревянных полках. Ворвалось время бездарных мелодий, мещанских соцветий и дешевых, пустых текстов, то бишь – стихов. При том Борис не был ханжой. Он любил джаз, рок, достойную эстраду, но не безликие, водянистые суррогаты, подменявшие и то, и другое, и третье.
Борис вышел из здания, где состоялась его последняя встреча, где рухнули оставшиеся надежды, где его проводили тусклыми улыбками сожаления, как провожают клоуна, завершившего грустную репризу.
Стоял сухой солнечный день – предвестник близких холодов и окончания осени. Ночами уже подмораживало. Об этом говорили по утрам листья, впечатанные в стеклянные лужи.
Борис бесцельно шел по Тверскому бульвару, не ведая, что теперь ему делать и как дальше жить. Люди тенями обтекали его, торопились по своим делам, шуршали разбитым ледком машины, а Борис двигался в неизвестную даль. Что скажет он Тамаре? Как вынесет ее взгляд, полный жалости и тоски. Ему вдруг остро захотелось в ту далекую деревню. В обитель всемирной старушки, бабы Наташи, где был он так незабываемо счастлив от своего слуха и творчества. Где любовь окутывала их с Тамарой, как запах цветов и шум дождя, где целая вселенная спускалась по его руке на нотные страницы, где сам Орфей по наущению Господа пел ему те мелодии, которые он нес сейчас в бесполезном, никому не нужном портфеле.
Как сомнамбула, не замечая никого и ничего вокруг, Борис спустился в метро, доехал до Крылатского, терпя какой-то надсадный гул в голове и, выйдя наружу, остановился в раздумье возле «родного» магазина.
Ярко и радостно сияло солнце. Люди, озаренные прозрачным светом, казались веселыми и беспечными. У палатки молодежь шумно пила пиво, сверкая золотыми бликами на бутылках.
Борис почувствовал тупую боль в сердце. От легкой всеобщей радости ему вдруг стало до отвращения тошно, будто весь этот наличный народ шел в этот яркий день мимо его умершего ребенка, не замечая и даже не желая замечать ни горя, ни скорби родителя. Люди, обласканные дневным теплом, шли по своим делам с покупками и без, застегнутые и распахнутые, с обнаженными по поводу солнца прическами. Никому, конечно, и в голову не приходило, что в портфеле одиноко стоящего человека лежат обугленные нотные тетради, а сам он, этот человек, насмерть замерзает от нестерпимой тоски и обиды.
Ладно бы, сказали, что его произведение не удалось, что это плод досужего ума и слуха, что оно – просто пустая, бездарная меломания. Так нет же. Взахлеб и, кажется, искренне хвалили. Но на самом деле сочинение Бориса, как оказалось, никому не нужно. Похоже, ни в настоящем, ни в будущем. Сам сатана смеялся ему в лицо с какой-то бешеной, дьявольской карусели.