Во сне и наяву, или Игра в бирюльки - Евгений Кутузов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, свидетель был налицо.
Капитан, который допрашивал Андрея, был настроен благодушно, или просто у него было хорошее настроение. Впрочем, и Андрей не запирался, понимая, что это бесполезно. Он даже подумал, что, может, и к лучшему, что сгорел, — скроется от Степы.
В чемоданчике, который он оставил на своей полке и который изъяли после задержания, не было ничего ценного. Мыло, полотенце, зубная щетка — к этому его приучил Князь — и книга. Она-то и заинтересовала капитана.
— Смотри-ка, — сказал он удивленно, — Федор Михайлович Достоевский! Твоя?
— Моя.
— И на кой она тебе?
— А на кой все книги? — Андрей пожал плечами. — Читать, разумеется.
— Ты что же, читаешь Достоевского?
— А это запрещено?
— Да нет, это не запрещено, — сказал капитан. Он захлопнул книгу и аккуратно положил ее на стол.
В открытую форточку вместе с ветром ворвался громкий и хриплый, как на всех станциях, голос диктора, который объявил о скором отправлении поезда и просил пассажиров занять свои места. При этом он говорил «граждане пассажиры», и Андрей некстати подумал, что вот он-то обязан называть капитана «гражданин», а диктор должен бы называть пассажиров «товарищи», но почему-то называет «граждане»…
— Любопытный ты, однако, фрукт — проговорил капитан. — Книги вот серьезные читаешь…
— Каждому свое, — сказал Андрей.
— Э-э, нет. Ты хоть знаешь, что именно эти слова фашисты писали на воротах концлагерей?.. Каждому свое!.. — Он усмехнулся, — Это не игра в слова, а очень серьезно. Влепят тебе лет восемь, а вот жизнь у человека действительно одна. Хоть лопни — одна. Дважды ее не проживешь. А говоришь — ленинградец!..
— А это при чем?
— Да так. Для тебя, может, и ничего. А я думаю, что ленинградец — как звание. Почетное звание.
— Замысловато.
— Почему замысловато? Все просто. Я вот защищал твой Ленинград. Его вся страна защищала, весь народ, значит, потому что… — Капитан не нашел нужных слов и махнул рукой, — Объясни мне: ты воруешь у людей последний кусок, я веду с тобой борьбу…
— У нищих не ворую.
— Брось, сказки это. Берешь ты там, где ближе лежит. Да и не в этом даже дело. Никто не давал тебе права и у богатых брать. Не твое! Выходит, мы с тобой враги, а ты мне почему-то симпатичен… А-а, ладно, Воронцов. Ступай в КПЗ[63], там будет время подумать.
— Думай не думай, сто рублей — не деньги, — сказал Андрей.
— А это для кого как. Ты украл, а другому их заработать надо.
И вот Андрей в камере. За дверью в коридоре раздаются бухающие шаги дежурного. Он проходит из конца в конец коридора и снова пристраивается возле тумбочки вздремнуть, вытянув длинные ноги и привалившись спиной к холодной бетонной стенке.
В узкую щель намордника[64] Андрею виден крошечный кусочек ночного неба. Как клочок ткани с рисунком. Три звездочки на почти черном фоне. Две рядышком, тесно прижавшись друг к другу, а третья в сторонке, словно охраняет их нежность. Луны не видно, только угадывается ее свет. Расширить бы чуточку щель, чтобы луна тоже вместилась в этот рисунок, и тогда мир увеличится, полнее войдет в камеру и, может, исчезнет ощущение полной отрешенности, изолированности от жизни и чувство глубокого, тоскливого одиночества.
Андрей стоит на нарах. Ему хочется приблизить этот кусочек нарисованного неба, кусочек далекой-далекой жизни, а звездочки дрожат, точно подмигивая, и Андрей тоже подмигивает им. «Ничтяк, — говорит он звездочкам, — прорвемся. А вы светите, светите…» Но вот приплыла темная туча — она темнее даже почти черного неба, — медленно наехала на звездочки и сглотнула их…
XXXII
СЕГОДНЯ выходной.
Кто-то валяется на нарах, отсыпаясь за всю неделю, кто-то режется в карты, кто-то варит чифир. Дневальный торчит возле двери на шухере и гнусавит песню, дико фальшивя при этом:
Служили мы с товарищем на мельнице вдвоем.Он был председателем, а я — секретарем.Он взял жене на платье, а я — на портсигар,Он — как председатель, а я — как секретарь…
— Хватит тебе скулить, и без тебя тошно, — сказал Андрей.
Он лежит на нарах и внимательно следит за ржавой каплей воды, повисшей на оконной решетке. Капля долго вытягивается, дрожит, точно живая, и ей страшно оторваться, но в конце концов не выдерживает собственной тяжести, обрывается и падает вниз. И тотчас на ее месте рождается новая капля, и все повторяется в том же порядке. Кап, кап, кап…
Ночью прошел дождь.
Капли падают реже и реже. Крыши бараков уже почти сухие, но на земле по всей зоне долго еще будут стоять мутные лужи — глина. Какой-то докембрий, как говорит Князь. Может, и докембрий, хрен его знает, что это такое. Но все равно глина, и поэтому вода не уходит в землю. И стены в БУРе[65] никогда не просыхают.
Осенью, когда идут затяжные дожди, по углам барака даже растут грибы. А зимой стены покрываются инеем. Зеки жаловались начальнику лагеря, а он отмахивается и смеется, падла рогатая, чтоб его на том свете вши зажрали — в гробу не очень-то почешешься. Ему что, псу бесхвостому, он живет в новом кирпичном доме, который зеки же и строили, и у него не растут в углах грибы и зимой не бывает инея. А в общем-то, и у него житуха — не позавидуешь. Даром что подполковник, чин! Загнали в эту гнилую дыру, и черт его знает, когда удастся выбраться отсюда, и удастся ли когда-нибудь. «Ни тебе ни бабы, ни пивной…» — усмехнулся Андрей. Впрочем, пивная-то как раз в поселке есть. Во всяком случае, граждане начальники хлещут водяру за милую душу, оттого и рожи у всех сизые. От начальника лагеря, толкуют, сбежала жена, поэтому он и озверел совсем. Но тут, в этой помойной яме, озвереешь и с женой. Только и остается что пить.
Иногда перепадает выпить и блатным — бесконвойные протаскивают на объект. Но это бывает редко. Чифир — да, с чифиром на зоне все нормально. Чайком блатные обеспечены. И ларек неплохой, иногда подбрасывают и маслица…
Сегодня дали выходной. Первый за полгода. Наверное, готовят новый объект для штрафной бригады. Или Рекун, начальник конвоя, сам решил отдохнуть, или нажрался вчера. А может, и заболел. Сдох бы, что ли, скотина, думает Андрей. Бывают и начальники конвоя нормальные люди, а этот!.. И откуда их берут, таких сволочей. Каждое утро, принимая на вахте бригаду, он толкает речугу, которая заканчивается обязательными словами: «Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Стреляю без предупреждения. Девять грамм в жопу и осиновый кол на могилу. Желающие есть? Желающих нет, принято единогласно. Па-ше-ел!..»
И пристрелит, как дважды два пристрелит. За ним не заржавеет. На его совести четыре трупа. Последний был дядя Миша, тихий, немногословный мужик. Он никого не трогал, и его — никто. Даже блатные относились к нему с уважением. Он полтора года провел в Освенциме и чудом остался жив. На фронте был шофером, возил генерала, они вместе и в плен попали. Генерала — к стенке, а дядю Мишу пощадили. После войны он тоже работал шофером, возил какого-то районного начальника. Однажды застряли и целую ночь просидели в поле, пока их не вытащил случайный «студебекер». Когда выбрались на шоссе, дядя Миша неосторожно сказал, что вот «студебекер»— это машина, а наши — дерьмо. Начальник, которого он возил, донес на него, и за эти слова дяде Мише влепили десять лет, чтобы не преклонялся перед иностранной техникой и не пропагандировал идеи космополитизма. Да еще и плен припомнили. Уже в лагере дядя Миша не выполнил распоряжения коменданта, такого же, между прочим, «политика»: отказался чистить выгребную яму в конторе, сказал, что пусть начальники сами за собой убирают собственное говно. За это его перевели в БУР. Так дядя Миша и оказался в штрафной бригаде. А тут они взаимно возненавидели друг друга с Рекуном. Рекуна-то ненавидели все, но помалкивали (блатных он не задевал), а дядя Миша молчать не умел — накатал жалобу прокурору. Приехала комиссия, разбирались. Легче никому не стало, потому что в действиях Рекуна не нашли ничего незаконного — еще бы нашли! — а он перед всей бригадой поклялся, что «сотворит из этого космополита вареник», однако на некоторое время притих, так что зеки решили, что его все же наказали за превышение власти, а самого дядю Мишу он как бы перестал замечать. Месяца три прошло, все уже и думать забыли про жалобу и про комиссию, а бригаду перебросили на новый объект — копать котлованы. Место голое, и начали обживать объект с сооружения времянки, где можно было бы укрыться от дождя. Вот тут-то Рекун, ежа бы ему под хвост, и подловил дядю Мишу. В сторонке, за оцеплением, торчал какой-то столб, и Рекун послал дядю Мишу посмотреть, что это за столб и нельзя ли его вытащить и приспособить для стояка. Не заподозрив подвоха, дядя Миша пошел выполнять распоряжение, хотя вообще-то распоряжаться по работе не входит в обязанности конвоя. Но так уж случилось, никто не сообразил, что задумал. Рекун, и никто поэтому не остановил дядю Мишу. Он и сделал всего десяток шагов за оцепление… Один из конвоиров вскинул винтовку и выстрелил. То ли не предупредил его Рекун, что сам послал зека за оцепление, то ли, наоборот, предупредил… Дядя Миша странно как-то вздрогнул, даже подпрыгнул чуть, н медленно осел в грязь. Все понимали, что это самое настоящее подлое убийство, что Рекун отомстил за жалобу, выполнил свою угрозу, а когда примчался вызванный срочно «кум», Рекун доложил, что заключенный «номер триста девяносто семь» убит при попытке к бегству. Зеки зашумели, стали орать, что это убийство, что начальник конвоя сам же и послал дядю Мишу за оцепление, но разве докажешь что-нибудь начальству, если оно не хочет этого! Да и стрелял ведь не Рекун. Так и погиб хороший человек, когда-то неосторожно похваливший американскую машину, которая конечно же хуже наших машин… И бригада пострадала: в отместку за шум Рекун еще неделю не разрешал строить времянку и разжигать костер, пока блатные не дали ему понять, что он тоже ходит под Богом…