Максимилиан Волошин, или себя забывший бог - Сергей Пинаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между мужчиной и девушкой с первых же минут устанавливаются интимно-доверительные и вместе с тем — целомудренные отношения. Волошин — с «улыбкой явного расположения…
— А вы всегда носите это?..
— Чепец? Всегда, я бритая.
— Всегда бритая?
— Всегда.
— А нельзя ли было бы… это… снять, чтобы я мог увидеть форму вашей головы. Ничто так не даёт человека, как форма его головы.
— Пожалуйста.
Но я ещё руки поднять не успела, как он уже — осторожно — по-мужски и по-медвежьи, обеими руками — снял.
— У вас отличная голова, самой правильной формы, я совершенно не понимаю…
Смотрит взглядом ваятеля или даже резчика по дереву — на чурбан — кстати, глаза точь-в-точь как у врубелевского Пана: две светящиеся точки — и, просительно:
— А нельзя ли было бы уж зараз снять и…
Я:
— Очки?
Он, радостно:
— Да, да, очки, потому что, знаете, ничто так не скрывает человека, как очки.
Я, на этот раз опережая жест:
— Но предупреждаю вас, что я без очков ничего не вижу.
Он, спокойно:
— Вам видеть не надо, это мне нужно видеть.
Отступает на шаг и, созерцательно:
— Вы удивительно похожи на римского семинариста. Вам, наверно, это часто говорят?
— Никогда, потому что никто не видел меня бритой.
— Но зачем же вы тогда бреетесь?
— Чтобы носить чепец.
— И вы… вы всегда будете бриться?
— Всегда.
Он, с негодованием:
— И неужели никто никогда не полюбопытствовал узнать, какая у вас голова? Голова, ведь это — у поэта — главное!.. А теперь давайте беседовать.
И вот беседа — о том, что пишу, как пишу, что люблю, как люблю — полная отдача другому, вникание, проникновение, глаз не сводя с лица и души другого — и каких глаз: светлых почти добела, острых почти до боли… не глаз, а сверл, глаз действительно — прозорливых… две капли морской воды, в которой бы прожгли зрачок… две искры морского живого фосфора, две капли живой воды». Разговоры о Бодлере, Рембо, Ренье, Ростане, Наполеоне… Гадание по руке… Всё это пять часов кряду. Наконец, прощание и фраза: «Я скоро опять приду». А затем — по контрапункту — общение с прислугой:
«— Да неужто вам, барышня, не стыдно — с голой головой — при таком полном барине, да ещё кудреватом таком! А в цилиндре пришли — ай жених?
— Не жених, а писатель. А чепец снять — сам велел.
— А-а-а… Ну, ежели писатель — им виднее. Очень они мне пондравились, как я вам чай подавала: полные, румяные, солидные и улыбчивые. И бородатые. А вы уж, барышня, не сердитесь, а вы им видать — ух! — пондравились: уж так на вас глядел… в са-амый рот вам! А может, барышня, ещё пойдёте за них замуж? Только поскорей бы косе отрость!»
Да, умудрённая жизнью няня Марины отнеслась к Максу с большим почтением, чем в своё время юные горничные Маргариты… Проходит день, и Марина Цветаева получает от Макса письмо. Естественно, со стихами (приведём стихотворение в том виде, в каком привела Цветаева в воспоминаниях «Живое о живом»):
К Вам душа так радостно влекома!О, какая веет благодатьОт страниц Вечернего Альбома!(Почему альбом, а не тетрадь?)Отчего скрывает чепчик чёрныйЧистый лоб, а на глазах очки?Я отметил только взгляд покорныйИ младенческий овал щеки.Я лежу сегодня — невралгия,Боль, как тихая виолончель…Ваших слов касания благиеИ стихи, крылатый взмах качель,Убаюкивают боль: скитальцы.Мы живём для трепета тоски…Чьи прохладно-ласковые пальцыВ темноте мне трогают виски?Ваша книга — это весть оттуда.Утренняя благостная весть.Я давно уж не приемлю чуда,Но как сладко слышать: чудо — есть!
Это невинно-трепетное стихотворение Волошина было довольно своеобразно истолковано старшей подругой Марины Лидией Тамбурер. Опытная женщина, по профессии зубной врач, одобрительно отзывалась о тех строках, где речь шла о «душе», «альбоме» и «благодати», но потом насторожилась: «А, вот видите, он тоже заметил и, действительно, странно: такая молодая девушка, и вдруг — в чепце! (Впрочем, бритая было бы ещё хуже!) И эти ужасные очки! Я всегда вам говорила…» Но настоящее потрясение поднаторевшая в амурных историях дама получила от строк: «Чьи прохладно-ласковые пальцы / В темноте мне трогают виски?» Её возмущению не было границ: «Фу, какая гадость! Я говорю вам: он просто пользуется, что вашего отца нет дома… Это всегда так начинается: пальцы… Мой друг, верните ему письмо с подчёркнутыми строками и припишите: „Я из порядочного дома и вообще…“ …Вот что значит расти без матери! А вы (заминка), может быть, действительно, от избытка чувств, в полной невинности, погладили его… по… виску? Предупреждаю вас, что они этого совсем не понимают, совсем не так понимают.
— Но — во-первых, я его не гладила, а во-вторых, — если бы даже — он поэт!
— Тем хуже. В меня тоже был влюблён один поэт, так его пришлось — Юлию Сергеевичу (мужу. — С. П.) — сбросить с лестницы.
Так и ушла с этим неуютным видением будущего: массивного Максимилиана Волошина, летящего с нашей узкой мезонинной лестницы — к нам же в залу».
Незаметно пролетела зима. Макс часто бывал в Трёхпрудном, присылал Марине книги, некоторые из них (например, «Встречи господина де Брэо» Анри де Ренье) смущали юную девушку, а её праведную подругу — и подавно: «Милый друг, это просто — порнография!.. За это, собственно, следовало бы ссылать в Сибирь, а этого… поэта, во всяком случае, ни в коем случае, не пускать через порог!..» Марина заявляет своему новому другу письменный протест, а на следующий день появляется он сам с большим пакетом под мышкой: «Я не знал, что вам не понравится, вернее, я не знал, что вам понравится, вернее, я так и знал, что вам не понравится — а теперь я знаю, что вам понравится». И из-под мышки появляются пять томов романа Дюма о Жозефе Бальзамо. «На этот раз Макс знал, что мне понравится.
(Выкладывая пятый том:
— Марина Ивановна! Как хорошо, что вы не так пишете, как те, кого вы любите!
— Максимилиан Александрович! Как хорошо, что вы не так себя ведёте, как герои тех книг, которые вы любите!)»
Цветаева вскоре поняла: Макс охотно дарил близким своих любимых людей и писателей. В тот период жизни он был «под ударом» Анри де Ренье. Но на Марину «удар» не подействовал, точнее, оказал обратное действие. «Не только я ни романов Анри де Ренье, ни драм Клоделя, ни стихов Франси Жамма тогда не приняла, а пришлось ему, на двадцатилетие старшему, матёрому, бывалому, провалиться со мной в бессмертное младенчество од Виктора Гюго и в моё бренное собственное и бродить со мною рука об руку по пяти томам Бальзамо, шести Мизераблей и ещё шести Консуэлы и Графини Рудольштадт Жорж Занд. Что он и делал — с неизбывным терпением и выносливостью, и с только, иногда, очень тяжёлыми вздохами, как только собаки и очень тучные люди вздыхают: вздохом всего тела и всей души. Первое недоразумение оказалось последним, ибо первый же том мемуаров Казановы, с первой же открывшейся страницы, был ему возвращён без всякой обиды…» Правда, на этот раз поэт получил нагоняй от собственной матери: «В семнадцать лет — мемуары Казановы, Макс, ты просто дурак!» Елена Оттобальдовна кротостью нрава не отличалась…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});