Современная американская повесть - Джеймс Болдуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волосы у Фонни были теперь не на пробор, а шапкой курчавились на голове. И синего костюма на нем не было, и вообще он был не в костюме, а в старенькой, черной с красным куртке и стареньких серых вельветовых брюках. Башмаки у него были грубые, заскорузлые, и от него пахло усталостью.
Он был прекраснее всех, кого я знала за всю свою жизнь.
Походка у него была неторопливая, длинноногая, кривоногая. Мы спускались вниз по лестнице к поезду метро, и он не выпускал моей руки. Подошедший поезд был набит битком, и он обнял меня за плечи, оберегая от толкотни. Я вдруг подняла голову и взглянула ему в лицо. Этого никому не описать, а я даже пробовать не стану. Лицо у него было огромнее мира, глаза глубже солнца, необъятнее пустыни, в этом лице было все, что случалось на земле с начала времен. Он улыбнулся — легкой улыбкой. Я увидела его зубы и снова, как в тот раз, когда он плюнул мне в рот, увидела дырку, где не хватало того, выбитого. Вагон покачивало, он обнял меня покрепче, и вздох, какого я раньше у Фонни не слышала, будто зашелся у него в груди.
Поразительно это первое открытие, когда ты вдруг ощущаешь, что у другого человека есть тело, — это открытие чужого тела и делает его чужим. Значит, и у тебя тоже есть тело. С ним тебе жить до конца дней твоих, и оно укажет, каким путем пойдет твоя жизнь.
Меня вдруг ошеломило сознание, что я девственница. Да, девственница! Я удивилась — как же так? Удивилась — почему? Наверно, потому, что я всегда, не задумываясь, знала, что всю свою жизнь проживу с Фонни. Мне даже в голову не приходило, что моя жизнь может сложиться по-другому. Значит, я была не только девственница, я была еще совсем ребенок.
Мы вышли из метро на Шеридан-сквере в Гринич-Вилледже. Мы пошли по Четвертой Западной улице. В субботу везде полно народу, улица точно ходила враскачку от этих толп. Встречные были все больше молодежь, ее сразу видно. Но мне они не казались молодыми. Они пугали меня, и тогда я не могла бы объяснить, в чем тут дело. Я думала: это потому, что они образованные, не то, что я. И так оно и было на самом деле. Но теперь я начинаю понимать, что не такие уж они умные. Они все были на один покрой: походка, голоса, смех, неряшливая одежда, выставляющая напоказ бедность, настолько чуждую им на самом деле, — как эта их «бедность» бесконечно далека и от меня. Многие черные и белые шли вместе; кто из них кому подражал, не знаю. Они были такие свободные, они ни во что не верили и не понимали, что эта иллюзия — единственная их правда, а их поведение задано им со стороны.
Фонни посмотрел на меня. Был седьмой час.
— Ты как, ничего?
— Ничего. А ты?
— Хочешь поесть где-нибудь здесь, или хочешь подождать, пока мы к себе вернемся, или хочешь пойти в кино, или хочешь выпить немножко винца, или чего-нибудь покрепче, или пива, или чашку кофе? Или хочешь еще немного погулять, пока не надумаешь? — Он улыбнулся милой, теплой улыбкой и легонько тянул меня за руку, раскачивая ее на ходу.
Мне было хорошо, но в то же время я чувствовала себя неловко. Раньше у меня никогда не было чувства неловкости при нем.
— Давай сначала сходим в парк. — Мне почему-то хотелось подольше побыть на воле.
— Ладно. — Он все еще улыбался странной улыбкой, точно с ним вот только что случилось что-то замечательное в пока никто во всем мире этого не знает, кроме него. Но скоро он кому-то все расскажет, в этот кто-то буду я.
Мы пересекли людную Шестую авеню. Сколько народу, в все разные, все в погоне за субботним вечером. На нас никто не смотрел, потому что мы шли вдвоем и оба мы были черные. Потом, когда мне случалось проходить по этим улицам одной, все было по-другому, и люди вели себя по-другому, и я уже была далеко не ребенком.
— Пойдем вот так, — сказал он, и мы пошли по Шестой авеню к Бликер-стрит. Потом вышли на Бликер, и Фонни заглянул в большую витрину «Сан-Ремо». Из знакомых ему в «Сан-Ремо» никого не было, и все там казались усталыми, мрачными, будто им не хотелось ни бриться, ни переодеваться к этому ужасному для них вечеру. Люди под усталым светом люстр были ветераны неописуемых сражений. Мы все шли и шли. Народу на улицах стало еще больше: подростки, черные и белые, и полисмены. Фонни шел, чуть выше подняв голову, его рука чуть крепче сжимала мою руку. У переполненного кафе толпились на тротуаре мальчишки и девчонки. Автомат крутил «Вот она, жизнь» Ареты. Странно! Люди высыпали на улицы, все гуляли, разговаривали, как всегда и везде, но не чувствовалось тут дружелюбия. Тут было что-то жестокое, пугающее. Бывает, смотришь и видишь: как будто настоящее, а оказывается — призрак, и вдруг заходишься от страха истошным криком. Все будто как в Гарлеме — пожилые люди сидят у себя на крылечках, ребята гоняют по улице, машины медленно двигаются сквозь этот водоворот, полицейская стоит на углу, в ней два полисмена, другие не спеша прохаживаются по тротуару. Все как в Гарлеме, но чего-то не хватает, а может, наоборот, добавлено что-то лишнее. Здесь было страшно. Нам приходилось пробираться сквозь толпу с осторожностью, потому что эти люди были слепые. Нас толкали, и Фонни обнял меня за плечи. Мы миновали таверну «Минетта», пересекли Минетта-лейн, миновали газетный киоск на следующем углу и по диагонали пошли в парк, притулившийся в тени новых давящих корпусов Нью-Йоркского университета и новых жилых махин к востоку и к северу. Мы прошли мимо мужчин, из поколения в поколение играющих в шахматы под светом фонарей, и мимо хозяев, прогуливающих своих собак, и мимо светловолосых молодцов в туго обтягивающих брюках, которые быстро взглядывали на Фонни и отрешенно смотрели на меня. Мы сели лицом к арке на каменный парапет недействующего фонтана. Вокруг нас были людские толпы, но я по-прежнему чувствовала эту ужасающую нехватку дружелюбия.
— Мне иногда приходилось ночевать здесь в парке. Не скажу, чтобы это было приятно. — Фонни закурил сигарету. — А тебе дать?
— Сейчас нет. — Раньше мне хотелось побыть на воле. Но теперь меня тянуло куда-нибудь под крышу, подальше от этих людей, прочь из этого парка. — А почему ты здесь ночевал?
— Задерживался допоздна. Не хотел будить своих. А голодный был, ни крошки во рту с утра!
— Мог бы к нам прийти.
— Вас тоже не хотел будить. — Он сунул пачку сигарет обратно в карман. — А теперь у меня тут неподалеку своя берлога, Я тебе ее покажу. Посмотришь какая. — Он взглянул на меня. — Ты озябла, устала. Хочешь чего-нибудь поесть?
— Хочу. А деньги у тебя есть?
— Да, Подработал кое-какую мелочишку. Пошли, детка.
В тот вечер мы нагулялись вволю, потому что Фонни повел меня на запад по Гринич-Вилледжу мимо женской предварительной тюрьмы к маленькому испанскому ресторанчику, где он знал всех официантов, а они все знали его. И эти люди были совсем другие, чем те, что на улицах, их улыбки были совсем другие, и я почувствовала себя гораздо лучше. Была суббота, но час еще ранний, и нас отвели к маленькому столику в глубине зала — не потому, что старались спрятать от любопытных взглядов, а потому, что нам были рады здесь и хотели, чтобы мы посидели у них подольше.
Я не часто бывала в ресторанах, но Фонни бывал, кроме того, он немного знал испанский, и я почувствовала, что официанты поддразнивают его из-за меня. А потом, когда мне представили того, который должен был обслуживать наш столик — некоего Педросито, судя по уменьшительному имени самого молоденького здесь, — я вспомнила, что на нашей улице нас с Фонни прозвали Ромео и Джульетта и вечно подтрунивали над нами. Но не так, как здесь.
Я иногда отпрашиваюсь с работы, если можно повидаться с Фонни днем, а потом еще раз в шесть часов, и тогда прихожу из Центра в Гринич-Вилледж, сажусь в глубине зала, и меня кормят здесь, не тратя лишних слов, заботливо следя, чтобы я поела — хоть немножко. Сколько раз Луисито, который недавно приехал из Испании и с трудом объяснялся по-английски, убирал тарелку с нетронутым, остывшим омлетом его собственного приготовления и приносил другой, горячий, говоря: — Сеньорита? Por favor[31]. Ему и вашему muchacho[32] надо, чтобы вы были сильная. Он не простит, если мы позволим вам голодать. Мы его друзья. Он нам доверяет. Вы тоже должны доверять. — Он наливал мне немножко красного вина. — Вино — это хорошо. Мед-лен-но! — Я отпивала глоток. Он улыбался, но не отходил от меня, пока я не принималась за еду. Потом: — Будет мальчик, — говорил он улыбаясь и уходил. Они помогли мне одолеть не один страшный день. Это самые хорошие люди из всех, кого я знала в Нью-Йорке. Они берегли меня. Когда ездить мне стало труднее, когда я отяжелела, Джозеф, и Фрэнк, и Шерон — все работали, а Эрнестина, как всегда, воевала, эти люди делали вид, будто у них какие-то дела поблизости от тюрьмы, и с самым обычным и естественным видом — а для них это и было естественно — подвозили меня к своему ресторанчику, а к шести часам доставляли опять к тюрьме. Я не забуду этого: они все понимали.