Ленин. Человек — мыслитель — революционер - Воспоминания и суждения современников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот он сидит здесь, передо мной, спокойный, молчаливый, небольшого роста человек с огромным лбом. Ленин, гений величайшей революции в истории человечества, — если бы он только захотел поговорить со мной! Но… он ненавидел буржуазию, а я была ее представительницей. Он ненавидел Уинстона Черчилля, а я была его племянницей… Он разрешил мне работать у себя в кабинете, и я должна была выполнять то, зачем пришла, а не отнимать у него попусту время: ему не о чем было говорить со мной. Когда я, собравшись с духом, спросила, какие новости из Англии, он протянул мне несколько номеров «Дейли геральд».
В четыре часа я оставила его кабинет, после шести часов работы без отдыха.
Обед я пропустила, а ужина нужно было ждать до девяти часов. Михаил Бородин пришел ко мне, и мы пили чай. Он спросил, как идут у меня дела, и посоветовал пораньше лечь в постель, чтобы завтра быть полной сил…
На следующий день Ленин принял меня так же дружелюбно, как и в первый раз… но по-прежнему часы проходили в молчании. И вдруг он оторвался от лежащей перед ним книги и взглянул на меня так, как будто видел в первый раз. Он посмотрел на свой скульптурный портрет, над которым я работала, и снисходительно улыбнулся мне. Так улыбаются ребенку, строящему карточный домик. Затем Ленин спросил:
— Как относится муж к вашей поездке в Россию?..
— Мой муж убит на войне, — ответила я.
— На какой войне?
— Во Франции.
— Ах да, конечно, — он понимающе кивнул. — Я все забываю, что у вас была только одна война. У нас ведь кроме империалистической была и гражданская война, и еще мы воевали, защищая страну от интервентов.
Ленин заговорил о бесплодном духе самопожертвования, которым были одержимы англичане, вступая в войну 1914 года, и посоветовал прочесть «Огонь» или «Ясность» Барбюса. Затем, изменив тему разговора, он спросил меня, систематически ли я работаю в Лондоне и по скольку часов в день.
— В среднем по семь часов.
Мой ответ, кажется, удовлетворил его…
Нашу беседу прервал приход президента Калинина, и Ленин повернулся к нему. Впервые за все это время его лицо оказалось обращенным к окну. Я увидела его в совершенно ином освещении. Ленин продолжал разговаривать с Калининым, и это было мне очень на руку. Его лицо в состоянии покоя — совсем не то, что я хотела запечатлеть. А разговаривая оживленно с Калининым, он высоко поднимал и хмурил брови. Казалось, что Ленин погрузился в глубокие размышления, выражение его лица было одновременно суровым и полным юмора. Он устремил на Калинина проницательный взор, словно читал его мысли и знал наперед все, что Калинин может сказать ему, и даже больше.
Калинин — крестьянин, избранный крестьянами. У него доброе простое лицо сына земли. Крестьяне любят его. Доступ к нему совершенно свободен. Люди приходят сюда толпами со своими просьбами и жалобами, и он занимается делами каждого, не зная устали. В любом слове и жесте Калинина ощущаешь любовь и уважение к Ленину.
Когда они кончили разговаривать, Калинин взглянул на бюст и сказал: «Хорошо». Потом спросил у Ленина, что думает он. Ленин засмеялся, сказал, что в этом ничего не понимает и потому судить не может, но убедился в том, что я работаю быстро.
Когда мы снова остались одни, я набралась храбрости и попросила его сесть на вращающийся стул. Он согласился, хотя, вероятно, это показалось ему забавным, и сказал, что никогда еще не сидел так высоко…
Я увидела, что Ленин стал со мной приветливее, и показала ему несколько фотографий своих работ. Хотя од и говорил, что ничего не смыслит в искусстве, однако весьма определенно охарактеризовал «буржуазное искусство», которое, как он сказал, всегда стремится к красивости. Он относится отрицательно к красоте как к абстрактному идеалу. Он заявил, что считает неоправданной красоту, которой я наделила свою Победу.
— Милитаризм и война безобразны и могут вызвать только ненависть, — сказал он, — и даже самопожертвование и героизм не могут придать им красоты. Порок буржуазного искусства в том, что оно всегда приукрашивает.
Затем Ленин взглянул на фотографию скульптуры «Головка Дика», и выражение нежности промелькнуло на его лице.
Я спросила:
— Это тоже очень приукрашено?
Он покачал головой и улыбнулся. Затем торопливо вернулся к своему огромному письменному столу, как человек, потерявший слишком много времени, уселся в кресло, и мгновенно я и моя работа перестали для него существовать.
Ленинская способность сосредоточиваться впечатляла, пожалуй, больше всего. Такое же сильное впечатление производил и его огромный лоб…
Лицо его выражало скорее глубокую думу, чем властность. Мне он представлялся живым воплощением мыслителя (но не роденовского)…
Он выглядел очень больным… Пуля, пущенная рукой женщины, покушавшейся на жизнь Ленина, все еще оставалась в его теле *.
Один раз я увидела его с рукой на перевязи. Он сказал, что это «ничего», но был желт, как слоновая кость. Он совершенно не гулял и довольствовался лишь тем небольшим количеством свежего воздуха, которое проникало в его кабинет через маленький вентилятор в верхней части окна. Изредка, кажется, Ленин все-таки уезжал на один день за город. Несколько раз проносился слух, что Ленин на охоте. Но это, очевидно, случалось весьма редко, поскольку об этом говорили как о чем-то особенном.
Когда бюст был готов настолько, насколько он мог считаться готовым в этих сложных условиях, Ленин тепло пожал мне руку, сказав, что я хорошо выполнила свою работу и что она должна понравиться его друзьям. Затем, по моей просьбе, он подписал фотографию…
* * *Утром 6 ноября мне сказали, что поезд уходит сегодня… В тот морозный вечер ярко светила луна, сверкали звезды… Я окинула взором мой любимый Кремль. Он казался еще более красивым и величественным, чем когда-либо… Часы на Спасской башне печально пробили без четверти семь… Мне было очень грустно расставаться… Россия глубоко проникла в мою душу. Я возвращалась в мир, которому мне еще долго суждено было оставаться чужой…
По прибытии в Стокгольм я была удивлена и смущена, неожиданно подвергшись осаде газетных репортеров. Какие-то незнакомые люди увезли меня на машине в киностудию и засняли на пленку. Позже я увидела себя на экране…
Я никак не могла понять, чем все это вызвано, пыталась отгадать, ждет ли меня такой же прием в Англии…
В полночь, как только корабль прибыл в Ньюкасл, репортеры принялись с боем брать у меня интервью. Они приехали из Лондона и ждали меня здесь два дня. Они особенно торопились, так как должны были вовремя передать свои сообщения в Лондон для утренних газет…
Между тем таможенный чиновник был по отношению ко мне крайне резок, обращался со мной так, будто я была нежелательной иностранкой. Он настоял на том, чтобы я открыла большие, похожие на гробы ящики, хотя я и уверяла его, что там нет ничего, кроме скульптур. Он по локоть запустил руку в солому и стружки…
— У меня нет ни духов, ни табака — в России мы не имеем таких вещей.
— Не это мы ищем, — ответил он свирепо. Мне тогда не могло прийти в голову, что они искали пропагандистские брошюры, я поняла это лишь позднее…
Пока я разрывалась между таможенниками и репортерами, так как и те и другие требовали моего внимания, приближался час отхода поезда. Наконец ящики были вновь заколочены, и один из репортеров предложил довезти меня до вокзала. Другой, с «кодаком» в руках, встретил меня там вспышкой магния.
— Неужели я в самом деле совершила что-то заслуживающее такого интереса? — спросила я у корреспондента «Дейли мейл».
— Еще бы! — ответил он улыбаясь…
Трудно описать, как по-разному встретили меня в Лондоне: похвалы, упреки, поздравления, брань, панегирики и критика… Я узнала, в какое бешенство пришла моя семья после моего отъезда… Уинстон (Черчилль. Ред.) заявил, что никогда больше не будет разговаривать со мной…
На следующий день мой дневник занял целую колонку в «Тайме». С афиш на углах улиц глядели пурпурные буквы — «Дневник миссис Шеридан»…
Моя частная жизнь стала адом. Выражение молчаливого страдания и негодования, появлявшееся на лице моего отца, как только он видел меня, приводило всех окружающих в уныние. Мои тетки ругали и осыпали меня упреками при каждом удобном случае и без конца досаждали мне замечаниями о моих «кровавых друзьях-большевиках». Мне постоянно приходилось выступать в защиту людей, так гостеприимно делившихся со мной тем немногим, что они имели. Лишь истощив все свое негодование и гнев, я научилась сохранять спокойствие и оставаться глухой к невежественной болтовне, которую мне приходилось слышать со всех сторон. К концу недели Лондон сделал меня «большевичкой» в гораздо большей степени, чем даже Москва.
Этот период был поворотным в моей жизни. Так называемые «друзья» пропали один за другим, точно так же как опадают листья при первых морозах. Верными остались лишь несколько старых друзей, и их дружба стала вдвойне дороже…