Собрание сочинений (Том 3) - Панова Вера Федоровна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне нравится, — сказала актриса, — слово «лицедейство». Очень жаль, что его заменили всякими перевоплощениями. Ничего в нем нет плохого, «лицедей» куда точнее, чем «актер». Я лицедейка в хорошем, профессиональном смысле. Меня лицедейству учили в институте пять лет. Выучили играть и героинь, и мерзавок, и умных, и дур. И королев в том числе. Но это не перевоплощение, я не знаю, что это. Как бы я себя ни ввинчивала в чужую кожу — никогда не отключаюсь от реальной обстановки, от того, что меня окружает в действительности. Вот, говорят, Михаил Чехов, был такой актер, тот играл сумасшедшего и на самом деле сошел с ума, прямо после спектакля в психиатрическую увезли. Может быть, это гениальность, не знаю. Я ни на секунду не забываю, что я на сцене. Все замечаю — и как играют товарищи, и реакцию публики, и каждую накладку… Видишь тот камень, — прервала она себя и рукой показала на соседнюю вершину, — это мой камень! Я туда отдохнуть уходила. Запрячусь за него и посижу с книжкой, почитаю спокойно. Только, по правде говоря, не часто это бывало… А кто сейчас в «Голубой бухте» в библиотеке, все Ольга Ивановна?
— Новая. Ольга Ивановна к сыну уехала. На пенсию вышла.
— Ты берешь там книги?
— Беру. Ольга Ивановна когда уезжала, велела мне давать. Этим сестрам, она сказала, книги на пользу. Нам с вами, — пояснила Галя и глянула исподлобья. — А накладка — это что?
— Это когда должна выехать фурка и не выезжает, заело, или окно повесили криво, или актер забыл реплику и несет от себя… А реакцию публики я так наблюдаю. Выберу два-три лица поближе и слежу, какое на них производит впечатление. Не обязательно самые умные лица, лучше, наоборот, попроще, они воспринимают непосредственней, а еще лучше какое-нибудь сонное, зевающее — уморился, знаешь, на работе, пришел в театр, сел в кресло и чуть не спит… И вот если перестанут зевать, кашлять, вертеться, начнут смотреть и слушать как следует, — значит, все в порядке, ты понимаешь? Понимаешь?! А если еще смеются где нужно, а тем более если плачут, — ну, тогда!.. Тут что говорить. Тут и аплодисментов не нужно Что эти хлопки по сравнению с их слезами. Тут, кажется, жизнь бы им отдала…
— А сами в то же время представляете.
— А сама в то же время представляю. Люблю, интригую, спасаю, убиваю, умираю! А как все оно слито, не могу объяснить. И вряд ли кто-нибудь может объяснить.
Она вдруг испугалась — как смотрит на нее Галя.
Что это я, будто заманиваю.
— А у вас самодеятельности нет? Никогда не участвовала?
— Участвовала. — Галя отвела глаза.
— Где?
— В школе у нас.
— И как?
— Елизавета Андреевна запретила.
— Почему?
— Она сказала — поскольку у тебя по математике тройка, ты не можешь участвовать в самодеятельности.
— А получалось у тебя? Ты что делала?
— Стихи читала.
— Хорошо читала?
— Я не знаю. Говорили — хорошо. У нас много девочек хорошо читает.
— Да, — сказала актриса, — а в общем-то, Галочка, моя профессия — не сахар. Есть ведь и другая сторона. Бывает, устанешь как собака — все равно играй. Недавно зуб у меня болел. Мученье рот открыть, мутится в глазах, а я по роли выбегаю с шаловливым смехом. Понимаешь, в пьесе написано: «выбегает с шаловливым смехом». Шалю, а десна — как орех раскаленный… Кончила сцену, убегаю за кулисы, слышу — хлопают, а я к зеркалу: не раздуло ли щеку… Так ведь это боль физическая, а душевная? Один день мне дали поплакать, когда я приехала и узнала, что папа умер. А на другой вечер играла как миленькая. Такая наша работа.
— А если б вам предложили другую, — спросила Галя, — вы бы перешли?
— И вот, — продолжала актриса, — ты видишь, я до сих пор не замужем, и нет у меня человека, чтоб любил меня по-настоящему, хотя друзей-приятелей хоть отбавляй, — почему это? Я думаю, потому, что профессия забирает без остатка всю меня. А если женщина не замужем, то чего-то очень важного не хватает в ее жизни, многие считают — самого важного…
— Я вас спросила, — сказала Галя, — если б вам другую дали работу, тоже очень интересную, вы бы бросили сцену?
— Опять «вы».
— Ты бы бросила сцену?
— Я об этом не думала, — сказала актриса.
— Ни за что бы не бросила, — сказала Галя.
Внизу под ними шли курортники. Мужчины в шортах и пестрых рубашках. Женщины, обожженные до шоколадного цвета, слишком громко говорящие и смеющиеся.
Галя смотрела на них сверху. Они все уедут, как и я, подумала актриса, разлетятся, надышавшись и накупавшись, прежде чем начнутся дожди, а она останется…
А в чем дело, она подумала, кто-то должен, не правда ли, жить в этих краях, и разве тут не рай, особенно весной, когда цветут тюльпаны, тысячи людей сюда рвутся — хоть на двадцать четыре дня, хоть на двенадцать, а некоторые строят себе тут домики и остаются навсегда.
Они зашли к Елизавете Андреевне, посмотрели физкультурный зал и классы. Потом подошли к павильончику автостанции, и актриса заказала на завтрашнее утро такси до симферопольского аэродрома.
7Ночью в низких комнатах душно невыносимо, а комары жалят не меньше, чем под открытым небом, и потому здешние жители любят летом спать на галерейке, на террасе, а если нет ни того ни другого, то прямо во дворе, устроившись повыше, чтоб не заползла какая-нибудь ядовитая дрянь.
Галя и мачеха вынесли из дома два топчана. Галя постлала постели.
— Вы хорошо приехали, — сказала мачеха, — у нас все лето дачники жили, приедь вы раньше на два дня — ни топчана, ни подушки бы не было, пришлось бы вам на рядне в сарае с нами спать.
Ей стало смешно, что эта москвичка, знаменитость, спала бы в сарае на рядне, и она ушла смеясь.
Забытый запах кислого молока исходил от ситцевой наволочки. И все забытые ощущения этого ночлега охватили актрису, когда она разделась посреди двора и ничем не прегражденный горный ветерок дохнул ей на плечи. Она легла навзничь, покрывшись залатанной простыней. Низко над лицом переливались звезды. Млечный Путь шел через двор, как полоса белого дыма из трубы.
А кроме неба все черным-черно, как только на юге бывает ночью.
Красный огонек плыл между звездами.
Я тоже там побывала сегодня утром. Там тоже распахнуто, не огорожено, как на этом дворе.
В каком распахнутом я живу мире.
Какой странный день — как сон — пролег между высотой, где я побывала, и этим двором. Между утром и ночью.
Что ты дал мне, день?
Скорбную радость — припасть к отцовской могиле.
Туманную, неясную мне радость — почувствовать сестру в девочке, что спит тут за темнотой.
Я люблю ее?
Не могла полюбить, не успела. Но мне не все равно, что с ней будет. Я буду думать — позволяют ей читать стихи или не позволяют.
Да, еще: мне приятно было, когда мачеха надела сережки и заволновалась.
Ее я никогда не полюблю. Но подумать, что совсем бы другой она, возможно, была, и другая была бы у нее жизнь, подари ей кто-нибудь красивые сережки лет двадцать назад.
Возможно — если вовремя угадать, не пропустить, кому что нужно…
— Почему вы улыбаетесь? — спросила Галя.
Она видит в темноте?
— Почему вы улыбаетесь?
— «Вы»?
— Почему ты улыбаешься?
— Своим мыслям.
— Ты не над нами смеешься?
— Ты с ума сошла!
— Над мамой. Нет? Она тебя обижала.
— Пустяки, Галочка.
— Обижала. Мне рассказывали.
— Даже, может быть, мне это пошло на пользу. Серьезно. В «Униженных и оскорбленных» я буду играть Наташу… Ты читала «Униженные и оскорбленные»?
— Да.
— Так вот, я буду играть Наташу. Но я могла бы сыграть и Нелли, понимаешь?
— Да.
Молчание, потом тихо:
— Ты папу жалела. Ее тоже надо пожалеть. У него товарищи были… Я уеду — она совершенно одна. Витька ее терпеть не может. Он тоже уйдет. Как только вырастет немного…
— Уедешь?
— Ну да, уеду.
— Куда?
— Все равно. Куда-нибудь.
— Что там будешь делать-то?
— Что-нибудь. Все равно.