Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неужто ж и нам с тобой, Марфуша, с места сняться придется, да тоже в Севастополь, а? — спросил он с тоской и сам себе ответил: — Да нет, это что же оно такое будет! А если дружины через месяц из Севастополя куда-нибудь, в Одессу, что ли, перевезут, стало быть и мы с детями должны в Одессу? Не-ет, ты будешь оставаться здесь, где живешь, и разговоров о переездах чтоб не было!
VIIIСыромолотов выехал с поездом, отходившим на Москву — Петербург, днем, поэтому голова его была ясна и все вокруг себя он видел ярко.
Прощаясь на полмесяца (считая с дорогой в оба конца) с Марьей Гавриловной, на которую он оставлял свою мастерскую, еще дома он установил, на что должно быть обращено особое ее внимание. Правда, ключ от мастерской он взял с собою, окна изнутри забил досками, дверь внизу и вверху укрепил гвоздями, но мало ли что могло случиться в его отсутствие? Например, налет воров или пожар, если даже не у себя, то у соседей, или что-нибудь еще, совершенно непредусмотренное… Марья Гавриловна должна была найтись, как надо действовать и в том случае, и в другом, и в третьем. От обилия свалившихся на ее голову обязанностей она имела очень удрученный вид, но втайне от своего хозяина решила, как только он уедет, нанять себе в помощь одну бойкую старушку, с которой уже договорилась и о плате.
Провожая его, на вокзале нашла она было носильщика, но Сыромолотов спросил ее грозно:
— Это зачем же вы выдумали?
— Нельзя же, Алексей Фомич, чтобы вы сами чемодан такой тяжелый несли! — горячо заступилась она за свою выдумку.
— Как это нельзя? Кто запретит мне это?
И Сыромолотов отмахнулся от носильщика и понес сам и чемодан, и свои картины, скатанные в толстую трубку, и саквояж, ничего не оставив даже и для Марьи Гавриловны, стремившейся ему помочь.
Простился он с ней на взгляд других довольно сумрачно, а на взгляд ее самой — растроганно, так что даже задрожал у нее подбородок от нахлынувших чувств.
Но вагон, в котором получил место Алексей Фомич, был хотя и мягкий, однако не плацкартный, и занять в нем удобное для сна верхнее место без носильщика оказалось гораздо труднее, чем он предполагал.
Свободное место, правда, оказалось в одном купе, и он даже успел положить на него картины, но только что поднял вровень с ним увесистый чемодан, как услышал сзади:
— Тубо! Это кто тут мостится на мое место?.. Послушайте, вы-ы! — и на плечо его легла чья-то рука с грязными ногтями.
Сыромолотов успел все-таки установить чемодан рядом с саквояжем и только тогда обернулся и увидел какого-то явно очень пьяного штабс-капитана с мутными глазами, потным носом, чалыми обвисшими усами.
— Вам что угодно? — спросил его Сыромолотов.
— Это место облюбовано мною, а-бо-ни-ровано мною, черт возьми! — постарался как мог отчетливее выговорить штабс-капитан.
— А я его занял, так как мысли и замыслы ваши были мне неизвестны, а чего-либо вашего на этом месте не лежало, — вот и все! — объяснил художник.
— Па-атрудитесь а-ачистить! — гаркнул штабс-капитан с такой миной при этом, что Сыромолотов не мог удержать невольной усмешки.
— Вы-ы что ощерились? — рявкнул штабс-капитан.
— Что это значит? — насколько мог спокойно спросил Сыромолотов.
— Нне понимаешь по-русски?
И штабс-капитан поднял кулак.
В купе было еще два офицера, державшиеся безучастно, и к ним обратился художник:
— Господа! Не можете ли вы укротить своего товарища, иначе я вынужден буду его изувечить.
Это подействовало. Один из офицеров обнял буяна и постарался вывести его из купе, а Сыромолотов поднялся на верхнее место, расположил на полке чемодан, на сетке — картины, наконец улегся и сам, чтобы показать кому угодно другому, не только пьяному штабс-капитану, что место действительно, а не мысленно только занято, притом занято очень прочно.
Глядя в окно, увидел он в последний раз Марью Гавриловну и нашел, что не только лицо ее, но даже и простенькая шляпка с каким-то выцветшим матерчатым цветочком имеют осиротевший вид… И ему жаль стало покинутого уюта.
Пробежал кондуктор, свистя в свой жестяной свисток. Поезд дернулся и стал; дернулся еще раз и снова стал; наконец двинулся.
Так началась поездка весьма засидевшегося на одном месте художника в возбужденную небывалой войной столицу России.
Теперь, когда поезд шел и шел на север, Сыромолотов мог до усталости в глазах глядеть в окно на ежеминутно меняющийся пейзаж степного Крыма и думать без всякой помехи.
Есть летучие рыбы, но есть еще и такие, которые способны благодаря особому устройству своих жабр и плавников долгое время дышать воздухом вне воды и не только передвигаться по земле — покидать высыхающие водоемы и переползать в другие, если они имеются поблизости, — но даже и вскарабкиваться на деревья, откуда открывается перед ними широкий кругозор.
Сыромолотов теперь был похож на такую именно рыбу. Из города средней величины, не маленького, но и не очень большого, жизнь в котором не могла всколыхнуть в достаточной степени даже и война в Европе, он медленно, но верно полз туда, где не могло не царить великое беспокойство мысли.
Приобщиться именно к этому беспокойству, чтобы озарить им свое собственное, стремился художник, и ему доставляло осязаемое удовольствие уже то одно, что за три дня дороги он может привести все свои мысли в полную ясность.
Глава седьмая
Царь в Москве
IВ то время как художник Сыромолотов решал сдвинуться с места, чтобы подышать бурным воздухом столицы, царь из столицы приехал в древний русский город, первопрестольную Москву, для «единения со своим народом».
Что ни говори, а положение создалось трудное даже и для самого царя, раз началась мировая война, и приезд в Москву обдуман был всесторонне.
Правда, столь же всесторонне было обдумано однажды в начале его царения подобное же «единение с народом», и в той же Москве, но окончилось оно весьма плачевно. Это было в дни коронации, когда народ кинулся до того ревностно «единиться с царем», что тысячи людей были задавлены и тысячи изувечены на Ходынском поле под Москвою.
Впрочем, это событие не сорвало заранее намеченных празднеств, и царь в этот же день вечером был на балу в кремлевском дворце.
9 января 1905 года в Петербурге уже, а не в Москве, рабочий народ захотел если не «единения», то хотя бы такой непосредственной близости к царю, чтобы изложить ему свои нужды, но он был встречен залпами, и по числу жертв «кровавое воскресенье» стоило «Ходынки».
Теперь царь приехал в Москву, подкупленный манифестациями в Петербурге по случаю объявления Германией войны России.
В столице понимали одно: враг заведомо очень силен, значит, родина, Россия, в большой опасности. Люди вышли на улицы, чтобы убедиться в своей сплоченности, в своем общем желании защитить землю отцов и дедов. Люди захотели услышать от тех, кто ими правил, готовы ли они к защите русской земли, не будет ли снова того же позора, какой постиг уже русское оружие в совсем недавней войне на Дальнем Востоке.
Обеспокоенные будущим, вышли на улицы Петербурга жители, толпившиеся тогда и перед военным министерством, и перед Адмиралтейством, и перед Зимним дворцом, где, как правильно и предполагалось ими, сосредоточены были и все данные о русских силах и все планы защиты русской земли.
Царь же занес это на свой личный счет и захотел увидеть такие же проявления преданности себе народа и в сердце России, в Москве.
Если бывший друг его, а нынешний противник кайзер Вильгельм сделал себя верховным главнокомандующим всех сухопутных, морских и воздушных сил Германии, то как же было не ответить на этот шаг «кузена Вилли» подобным же шагом? И, назначив верховным главнокомандующим своего дядю, Николая Николаевича, царь тем не менее объявил, что в свое время во главе своей армии станет он сам.
Пока, значит, такое время еще не наступило, — ведь война только что началась, — но народ должен твердо знать, что человек наивысших военных дарований — это его император, и в нужный момент эти свои дарования он проявит. Но народ в сердце России должен видеть воочию своего царя — полководца в будущем, и вот — смотрите, любуйтесь им — он в Москве, и все сорок сороков московских церквей встречают его восторженным праздничным трезвоном.
Московский градоначальник генерал Адрианов велел напечатать и расклеить по всем видным местам обращение к москвичам, в котором доступ публики в Кремль объявлялся вполне свободным и даже «на площадь Архангельского собора публика будет допускаться без всяких билетов».
Разумеется, плотные ряды войск служили надежным барьером между публикой и царем, и малейшая возможность каких-либо «беспорядков» была бы тщательно предотвращена усиленными нарядами полиции и жандармов. Кроме того, были протянуты толстые канаты, назначение которых было «сдерживать энтузиазм толпы».