Жизнь Николая Лескова - Андрей Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самому ему в описываемую им пору все тридцать. Никакой критики ни на что не изливается. Так называемого “сеничкиного яда” ни признака. Пока — полное в вопросах веры сыновнее покорство духа и понимания. И притом не преемственно-поверхностное, а истекающее из личного ознакомления с основами исповедания и догм своей церкви, как и ее служителей, их быта, нужд, характеров и речи.
Откуда же все это пришло и как постигалось?
Вопрос не мог не занимать следящих за творчеством писателя читателей и еще острее, конечно, интересовал литературные круги.
“Графиня Толстая /жена поэта А. К. Толстого. — А. Л./ говорила мне, — пишет Лесков 27 ноября 1874 года И. С. Аксакову, — что вы ее спрашивали: почему я знаю духовенство? Откровенно вам отвечу: я сам этого не знаю”.
Пожалуй, оно почти так могло и быть: все слагалось исподволь, неощутимо нарастая и укрепляясь.
В доме человека, решительно, как бы брезгливо отвратившегося от рясы, всю жизнь проведшего в служилом кругу и женатого на женщине общедворянского воспитания, нетерпеливого богоискательства не чувствовалось. В этой области там удовлетворялись выполнением установленных обрядов и соблюдением исстари заведенных обычаев. Так прожили жизнь родители Николая Семеновича, как и братья и сестры, не исключая и монахини, всех меньше расположенной к каким-либо исканиям.
В таких условиях, как он писал в рассказе “О квакереях” [Собр. соч., т. XXXIII, 1902–1903, с. 98.], в семью легче “проникал немножно дух английской религиозности”, шедшей от Шкоттов, чем обрядово-мистический дух православной церковности, влияние которой праздно стремились найти в Лескове биографы — “скорохваты” (Фаресов и др.).
Большая заинтересованность отечественным правоверием пришла не в благостной закономерности, не наследственно или преемственно, не с детства, а с возрастом, после многих борений и колебаний, с пытливым углублением религиозной мысли. С ним последовал поворот к еретичеству, в ожесточении своем много превзошедшему пассивное отвращение отца к рясе. С этого пути сворота уже не было.
Внимание к церкви начинается с гимназических лет, не без участия случая. Это запечатлено самим писателем и уже приведено нами в главе “Великолепная книга”, в строках о добрейшей семье орловского этапного офицера, примчавшей многострадальных “духовенных”, с детства необыкновенно заинтересовавших Лескова [Там же, т. XXXV, 1902–1903, с. 73.].
Здесь зародились любопытство и сострадание, перешедшие затем в горячее желание познать жизнь этих “приниженных” и обездоленных страстотерпцев, теснимых жестокосердыми “святителями” типа Никодима, Смарагда и пр. Дальше интерес шел ввысь — от бытового и материального к духовному, к высшим вопросам веры.
Вспоминается, как еще ребенком, в Панине, Лесков был охвачен горячим сочувствием к другим мученикам из орловского крестьянства, гонимым властями, разоряемым и ссылаемым только за то, что молились не так, как разрешалось властью.
“Гостомельские хутора, — писал он в статье “С людьми древлего благочестия”, — на которых я родился и вырос, со всех сторон окружены большими раскольничьими селениями. Тут есть и поповщина и беспоповщина разных согласий и даже две деревни христовщины (Большая Колчева и Малая Колчева), из которых лет около двенадцати, по распоряжению тогдашнего правительства, производились бесчисленные выселения на Кавказ и в Закавказье. Это ужасное время имело сильное влияние на мою душу, тогда еще очень молодую и очень впечатлительную. Я полюбил раскольников что называется всем сердцем и сочувствовал им безгранично. С этого времени началось мое сближение с людьми древлего благочестия, не прерывавшееся во все последующие годы…” [“Б-ка для чтения”, 1864, сент. ]
А десяток лет позже, в статье “О сводных браках и других немощах”, опять звучит та же нота: “Я сам, будучи ребенком, не раз тайком бегал на маслобойню нашего старосты Дементия смотреть, как там какой-то заезжий поп, раскинув свою “шатровую церковь”, служил в ней обедню… Мне очень нравилось, как мужики молились с своим попом, и я не только хранил их тайну от своих родителей, но даже сам имел сильное желание с ними молиться” [“Гражданин”, 1875, № 3, 4 от 19 и 26 янв.].
В “Автобиографической заметке” Лесков говорит, что в нем с детства была “счастливая” религиозность, рано начавшая “мирить веру с рассудком”.
Не принимал ли он сначала за нее простую богомольность, перенятую ребенком от ветхозаветной бабушки Акилины Васильевны?
То, что определяется понятием “религиозность”, — требует не детского мышления. В Орле эта богомольность легко заслонилась новизною гимназических и городских впечатлений. Затем подошло полное искушений отрочество, а дальше уже и совсем бурная молодость, со всеми ее увлечениями, признаниями, отречениями. Избыток сил и кипучесть темперамента одолевали и властвовали. Хаотически поглощались Фейербах, Бюхнер, Молешотт, Прудон, Вольтер, “потаенный” Шевченко… Шла азартная переоценка многого из ценившегося раньше. Все мешалось, бродило… Старое отмирало. Новое не отстаивалось. Наступали годы, в которые “творилось” такое, “чего никто не знает”. Было не до религии.
К в детстве чтимым алтарям потянуло очень не скоро, когда жизнь уже успела не раз “тронуть”, принести не одно испытание, когда захотелось найти какую-нибудь опору для преодоления обильных ее трудностей. Вот тут-то стали воскресать давно похороненные чаяния. Потянуло к “положительным верованиям”. Какого же толка? Где можно счастливее мирить веру с рассудком? Англиканство, при всех хваленых его достоинствах, — протестантски черство. Католичество со своими догмами всегда было чуждо. Как бы там ни было, а свое — роднее, теплее, уповательнее.
Решение было принято. Началось “дерзание”. Пошли “Соборяне”, “Запечатленный ангел”, “На краю света”… Но вскоре же “рассудок” начал разлагать с таким трудом восстановленную “веру”. Познанное за минувшие годы уже подвергалось беспощадному разбору, анализу, отвержению. Верить более хочется, чем удается на самом деле.
Горький писал о Льве Толстом: “Он всегда весьма расхваливал бессмертие по ту сторону жизни, но больше оно нравилось ему — по эту” [Горький М. Собр. соч., т. XXII, 1933, с. 69.].
Вне сомнений, так же с этим было и у Лескова.
А в общем — цепь противоречий, “томленье духа”. Оно чувствовалось в произведениях, статьях, и особенно — в письмах.
“Он /Л. Н. Толстой. — А. Л./ говорит весело об умерших, — пишет Лесков Суворину 12 апреля 1888 года. — Они, правда, не страдают уже… Им ничего не страшно, — терять больше нечего. “Покой небытия”, “нирвана”, “блаженны умершие”, “иже не суть”… Вот и все, что есть. Один мужик говорил: “Слава те г/оспо/ди, что он /сын/ теперь отстрадамшись, а то бы еще надо терпеть”… Я, признаться, всегда думаю так, как этот мужик, но я верю в бессмертие духа и даже убежден, что это так. Тут — школа, которую надо пройти, а потом будет перевод в другой класс, — мож/ет/ б/ыть/ высший, а м/ожет/ б/ыть/ в низший… Это видно “как зерцалом в гадании”, но видно, и видят это люди оч/ень/ дальнозоркие: Сократ, Сенека, Платон, Христос, Ориген, Шопенгауер, Л. Толстой. Как хотите, а компания завлекательная…” [“Письма русских писателей к А. С. Суворину”. Л., 1927, с. 66]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});