Лучший приключенческий детектив - Аврамов Иван Федорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бога ради, — успокоил я старика. — Времени у меня навалом, я ж в отпуске.
— А мой уже кончился. Четыре дня назад, — усмехнулся Георгий Викторович, имея в виду недавний «простой». — Ну вот, пожалуй, и все, — вздохнул он, откладывая кисть в сторону.
— Капустки хошь? — предложил хлебосольно. — И чего-нибудь под капустку? Меня уж извини, я…
— Капустки — можно, а чего-нибудь под — не надо!
— Никак в завязке? — неподдельно изумился хозяин.
— За рулем, — скромно ответствовал я.
— Ну, молодец! Ай да молодец! Значит, когда-нибудь и меня покатаешь! Съездим ко мне на дачку, карасей наудим ведерко, в баньке попаримся…
— Обязательно!.. Георгий Викторович, а не знакома ли вам, — приступил я к тому, ради чего навестил дядиного друга, — такая вот фамилия — Блынский?
Он поднял брови вверх и после весьма продолжительного раздумья вымолвил:
— Не-а… А что?
— Этот человек имеет некоторое отношение к искусству. В картинной галерее «Сальвадор» на Андреевском спуске никогда не бывали?
— Не помню, — мотнул головой Уласевич. — Во-первых, я, Эд, отшельник и по разным галереям-выставкам не бегаю, а во-вторых… «Лувров» этих и «Третьяковок» сейчас развелось, как разных кафешек, что на каждом углу…
— Я-ясно, — несколько разочарованно протянул я. — Этот Блынский, Морис Вениаминович, если полностью, вроде как разбирается в иконах, даже их коллекционирует. А, скорее всего, торгует ими. Не исключено, что этакий ловкий жучило-посредник…
— На кой он тебе?
Вместо ответа я освободил от оберток «Спаса» и «Одигитрию».
— Узнаю. Из собрания Модеста. И та, и другая — редкость необычайная. Ты, как понимаю, собрался их продавать? — в голосе Уласевича — явное неодобрение.
— Георгий Викторович, разве я похож на непутевого наследника? — в шутку обиделся я. — Однако представьте на секундочку, что я хочу толкнуть их какому-нибудь иностранцу — любителю нашей старины. Сколько мне за них просить?
— Эд, не по адресу обращаешься, — поморщился Уласевич. Он, похоже, не понял моей шуточной обиды. — Я ведь иконами не торгую. Ну, пишу вот эту для одного из наших монастырей. Заплатят мне, если перевести на эту чертову, прости, Господи, за непотребное слово, валюту, тысяч шесть долларов. А «Спас» и «Одигитрия»… За первого охотно отдадут не меньше пятидесяти-шестидесяти тысяч, за вторую — сорок-сорок пять. Но это, знаешь ли, весьма грубые прикидки…
— Все равно, я хоть немножко представляю, какие ценности достались мне от дяди. Да, кстати, я нанес визит Платону Платоновичу Покамистову. Поговорили о… Ну, сами понимаете… Он, между прочим, твердо был уверен, что Модест Павлович покончил с собой, правда, когда я засомневался, чересчур быстро изменил точку зрения. Не исключает, что это месть со стороны обманутого мужа — у дяди якобы была в последнее время какая-то сердечная привязанность…
— Не верь Платошке, — отрубил Уласевич. — Такой хамелеон, что не приведи Господи. Знаешь, завидуют не только бездари. Как мастер, он очень и очень неплох, но, как мне кажется, он начал кому-то завидовать еще в животе у мамки.
— Но Модест Павлович картин не писал, — возразил я.
— Вспомнил Моцарта и Сальери? Но разве завидуют только таланту? — пожал еще достаточно могучими плечами Уласевич, и мне только теперь бросилась в глаза его странная особенность — при всей дородности фигуры у Георгия Викторовича необыкновенно худые лицо и шея.
— Платошка всегда тяжело переносил, что женщины вьются вокруг Модика, как пчелы близ цветоноса.
— А разве сам Платон не пользовался успехом у…
— У баб? Нет! Хоть мужик он и видный и всегда при деньгах. Но, наверное, что-то в нем женщин отталкивало. Даже Риту… Она ведь ходила в его натурщицах, а он взял и сделал ее своей женой. Боже, какой потом у Риты возник бурный роман…
— С кем?
— Ах, Эд, зачем тебе это? Ну, был у нее один роман, причем такой, что перед ним даже шекспировские страсти-мордасти бледнеют. Тот, кто втрескался в нее по самые уши, на какое-то время словно обезумел, но вовремя спохватился. Покойная Рита, при всей ее красоте, по натуре была стервой. Взбалмошная бабенка!
Я вспомнил историю с коньяком и мысленно согласился с Уласевичем.
А тот, умолкнув, долго-долго смотрел на меня определенно испытующим взглядом, точно колеблясь, сказать мне что-то важное или воздержаться.
— Эд, я понимаю так, что ты хочешь узнать, почему погиб Модик. Мне тоже это не давало и не дает покоя. Особенно после того, как ты пришел ко мне и сказал, что не веришь в его самоубийство. Вполне возможно, скоро я тебе кое о чем расскажу…
— А нельзя ли сейчас? — насторожился я.
— Нет-нет. Не люблю так — с бухты-барахты, когда сам еще ни в чем не уверен. Единственное, Эд — будь поосторожнее! Давай выпьем кофе, а?
В руках у Георгия Викторовича оказалась турка, чью внутренность дочерна обуглил лучший в мире кофе. Так, по крайней мере, считал сам хозяин, и не без основания: он умел варить, или заваривать — как вам угодно, этот божественный напиток, без которого художники — не люди. Пока Уласевич колдовал над туркой, я с удовольствием рассматривал и без того хорошо мне знакомую мастерскую с ее кажущимся бедламом — повсюду холсты, кисти, целые или почти вовсе выдавленные тюбики с красками, карандаши, в углу мирно почивает старинный морской якорь, на стене допотопные часы, в дубовом шкафу явно антикварного происхождения книги по искусству мирно соседствуют с кипами набросков, горкой мельхиоровых ложечек и вилочек, давно мечтающих о зубном порошке, разными нужными и ненужными вещичками в виде старых пепельниц, куколок, морскими раковинами и прочей памятной мелкотой, которой неизбежно обрастает почти любое человеческое жилище. Да, бедлам, но, тем не менее, в нем присутствует какая-то внутренняя организованность, беспорядочный порядок, столь же парадоксальный, как сама душа художника, которая вечно мятется между земным и возвышенным, между явью и воображением.
Зная, что крохотной чашечки кофе Уласевичу вполне хватит часа на два — он, кажется, только прикасается губами к ее фарфоровому краю, я сделал воробьиный глоток и вправду необыкновенно душистого и вкусного напитка, после чего решил перевести наш дальнейший разговор в русло чистого искусства:
— А не кажется ли вам, Георгий Викторович, что змей слишком уж безропотно смиряется со своей участью?
— Эд, такова уж традиция, канон. Вообще, чтоб ты знал, видимая экспрессия действу или персонажам, запечатленным на иконе, не присуща. Но… Я, кстати, тоже подумывал: а что, если этой твари подбавить злобного бессилия? Знает, что околеет, но тем не менее огрызается… Ну, Эд, ну, молодец! Так ты сделаешь из меня новатора иконописи, который жил и творил сразу в двух столетиях — двадцатом и двадцать первом…
Георгий Викторович сделал несколько виртуальных глотков и вдруг уставился на икону непроницаемыми глазами полностью ушедшего в себя человека. Я хотел было спросить, а как отнесется церковь к этой его маленькой новации, если он на нее все-таки отважится, как внезапно Уласевич пробормотал, как иной раз бормочет в тревожном сне спящий:
— Есть, оказывается, очень простой способ отнять у человека то, что он отдавать не хочет, заставить его сделать то, на что он никогда бы не отважился…
— О чем это вы, Георгий Викторович?
Уласевич мотнул головой, точно избавляясь от наваждения — очень похоже с конем, стряхивающим овода, удивленно зыркнул на меня и спросил ясным, звонким голосом:
— Разве я что-то сказал, Эд?
Я так и не понял, притворяется старик или нет…
* * *Хорошо это или плохо, но Алина свои чувства скрывать не умела. Я сразу, едва переступив порог, понял, что ей просто не терпится поделиться какой-то хорошей новостью. Она напоминала маленькую девочку, которой втайне от родных подарили красивую куклу и теперь дитя мается, когда же об этом объявить папе и маме — тотчас, не дав им опомниться, или чуть позже, дабы вдоволь насладиться своей тайной.