Собрание сочинений. Том 4. Повести - Владимир Тендряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дюшка задумался, еще раз представив себе в мыслях кошку, брезгливо ступающую чистыми, вылизанными лапами по грязной земле, и неожиданно возразил:
— Нет, Левка, у кошки прошло не двадцать пять секунд.
— Я считал.
— Ты наши секунды считал, человечьи, не кошкины.
— Какая разница — наши, кошкины?
— Кошки живут на свете меньше людей. Пока она шла через улицу, у нее времени больше прошло.
— На земле одно время у всех.
— Как так одно? Мне вот тринадцать лет, а я еще молодой. Кошка в тринадцать лет старуха. Если годы для людей и для кошек разные, то и секунды разными быть должны.
Левка помолчал, хмуря брови, уходя взглядом в сторону, и рассмеялся:
— Черт знает что у тебя в голове вертится! Кошкино время! Эйнштейн со смеху бы лопнул.
— Кто?
— Альберт Эйнштейн, самый великий ученый двадцатого века, а может, всех веков. Он относительность времени открыл.
— Чего времени?..
— Ну, ты этого не поймешь сейчас. Ты прочитай книгу, потом поговорим.
— Хорошо. — Дюшка открыл портфель, стал втискивать в него книгу.
— А что он у тебя такой пузатый? Чем ты его набил?
— Да ерунда — кирпич тут.
— Кирпич?! Зачем?
Дюшка помялся — сказать ли Левке правду? И постеснялся.
— Мускулы развиваю.
— Чудной же ты… Мускулы. Кирпич в портфеле.
— Вот если б ты мне приемы джиу-джитсу показал…
Левка только махнул рукой:
— Чудной!
Они расстались.
10То, что на свете существует любовь, Дюшка хорошо знал. По кино, по книгам. Д'Артаньян по ошибке влюбился в миледи. Гринев любил капитанскую дочку, Том Сойер тоже там какую-то девчонку в панталончиках… А Дюшкин отец когда-то, до Дюшкиного рождения, дарил матери белые нарциссы. А сколько раз любил Пушкин, и не только свою жену Наталью Гончарову. «Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна…» У Римки волосы у висков вьются, как у Натальи Гончаровой.
Наверное, он и сам должен когда-то влюбиться. Когда-то?.. А вдруг да уже! Вдруг да он в Римку Братеневу?..
Но в кино, в книгах те, кто любит, всегда встречаются, а при встречах всегда признаются друг другу: «Я вас люблю». И потом целуются… Дюшке же хочется видеть Римку, только видеть, лучше издали, а встречаться — нет, вовсе не обязательно. Чтоб встретиться, нужно же подойти совсем близко. Раньше подойти к Римке близко было нетрудно, теперь — нет, и стыдно и боязно. А сказать ни с того ни с сего: «Я вас люблю» — легче провалиться сквозь землю. А уж поцеловать… Думать не хочется.
Но что-то случилось, что-то странное с самим Дюшкой. И Римка тут ни при чем, она знать ничего не знает, смешно на нее сваливать. Случилось! Даже Минька заметил: «Ты не болен, Дюшка?» Вдруг да и в самом деле, вдруг да опасно! Не влюбился, нет! Любовь не болезнь, людей не портит.
Господи! Как плохо быть не таким, как все. Как плохо и как страшно! Одна надежда, что проснешься в одно прекрасное утро и почувствуешь — все прошло: на Римку не хочется глядеть, улица снова кажется обычной улицей и к Саньке Ерахе нет выворачивающей душу ненависти, с Санькой можно даже пойти на мировую, выбросить ненужный кирпич.
Негаданное успокоение — встреча с Левкой Гайзером. Левка не рассмеялся, не спросил — болен ли ты? Левка самый умный из ребят…
Дюшка со страхом открыл Левкину книгу, не слишком толстую, но научную. Наверное, сплошная математика, утонет в ней Дюшка, не доплывет до конца, отвернется тогда Левка.
Но никакой заковыристой математики не было. В самом начале задавался простой вопрос: «Как велик мир?» И дальше говорилось о… толщине волоса. Оказывается, это самое малое, что может увидеть человеческий глаз. Толщина волоса в десять тысяч раз меньше вытянутой человеческой руки. Вытянутая рука в десять тысяч раз короче расстояния до гор на горизонте. Расстояние до горизонта только в тысячу с небольшим меньше диаметра Земли. А диаметр Земли опять же в десять тысяч раз меньше расстояния до Солнца…
В черной пустоте висит плоская, как блин, сквозная туча искр. Каждая искорка — солнце, их не счесть. Среди них и наше — пылинка.
А в стороне другая такая же туча искр — пылинок — солнца, солнца, солнца! Уже чужие, дальние — Туманности Андромеды, нашей соседки!
А за Андромедой новые и новые туманности, нельзя их сосчитать. Звездные тучи, дым солнц — пылинок клочьями по всей великой пустоте. По всей, всюду, без конца!..
Хватит! Хватит!..
Страница за страницей мир безжалостно разбухал.
А Дюшка съеживался, становился все ничтожней — страница за страницей — до ничего, до пустоты! Вместе с поселком Куделино, вместе с родной Землей, со своим родным Солнцем… Хватит! Да хватит же! Вселенная не слушается, Вселенная величаво растет…
Ночью он не мог уснуть.
Спал дом, спал поселок, слышно было, как шумит вышедшая из берегов река. Странно, люди могут спать спокойно, не ужасаются неуютности огромного мира.
Спят… Предоставили одному Дюшке терзаться за ничтожество всего человечества, живущего на затерянной Земле. И Дюшка не выдержал, тихонько поднялся с постели. Как уснуть, когда великая Вселенная стоит за стеной. Он выскользнул из комнаты, у дверей ощупью нашел свое пальто, сунул босые ноги в сапоги…
Шумела река за домами, причмокивала под сапогами сырая земля, висели звезды над поселком. К ним-то и поднял лицо Дюшка, взглянул в бездонную пропасть, редко заполненную лучащимися мирами.
И где-то, где-то в глубине этой распахнувшейся над ним пропасти стоит кто-то, какой-нибудь другой Дюшка, и, задрав голову, тоже смотрит, наверняка мучается — неведомый брат, затерявшийся в бесконечном мире.
— Брат, тебе страшно, что мир так велик?
— Страшно.
— Лучше бы не знать этого?
— Лучше, покойней.
— Не знает ничего таракан. Хочешь быть тараканом?
— Нет.
— И я не хочу.
— Значит, хочешь все-таки знать?
— Все-таки хочу.
— А страх, а покой?
— Пусть.
— Ты дочитал свою книгу?
— Нет, не до конца.
— Я тоже.
Пропасть над головой, пропасть без дна, заполненная лучащимися мирами. Там где-то братья… Встретятся ли их взгляды? Услышат ли они друг друга? Объединятся ли они воедино против пугающей Вселенной?
Шумела река, спал покрытый звездным небом поселок Куделино. Стояли друг против друга — мерзнущий от ночной прохлады маленький страдающий человек и равнодушное мироздание. Лицом к лицу — зреющий хрупкий разум и неисчерпаемая загадка бытия.
11Утром, как всегда, он вышел из дому, чтоб по знакомой улице Жан-Поля Марата шагать в школу. Береза, старый пень, продавленная дорога, бабка Знобишина, тянущая на веревке упирающуюся козу. Ничего не изменилось в знакомом мире, а все-таки он стал иным, снова перевернулся.
Береза, пень, старуха с козой…
Все кажется мелким, не стоящим внимания. Даже не хочется видеть Римку. Что — Римка? Тоже человек. Осуждающими глазами смотрит Дюшка на примелькавшуюся улицу и… ощущает к себе небывалое уважение. Никто не знает, как велик мир, как мелки люди, он знает, он не такой, как все.
Кирпич Дюшка все-таки достал из-под лестницы, сунул в портфель — на всякий случай. Какое дело Саньке Ерахе, что за эту ночь он, Дюшка, поумнел, открыл Вселенную, — возьмет да и поколотит. Нет, лучше уж прихватить кирпич… на всякий случай.
— Здравствуй, Дюшка.
Как всегда, стеснительно, бочком, руки в карманах пальто, старый ранец за плечами — Минька. Дюшка не пошевелился, не соизволил взглянуть, не ответил, храня на лице мировую скорбь, молчал с минуту, а может, больше, наконец изрек:
— Скажи: для чего люди живут на свете?
Минька виновато посопел носом, помялся, не обронил ни звука.
— Не знаешь?
— Не, — сознался Минька.
— А я знаю.
Минька ничуть не удивился, скучненько, без интереса, вежливости ради выдавил из себя:
— Для чего?
— Ни для чего! — торжественно объявил Дюшка. — Просто так живут.
И опять никакого впечатления, Минька безучастно поморгал бесцветными поросячьими ресницами.
— Родились сами по себе какие-то клопы — и я, и ты, и все на свете. Вот и живем. А подумаешь, так и жить не хочется.
Минька судорожно вздохнул, опустил лицо и тихо, глухо, как из подвала, вдруг признался:
— И мне, Дюшка, тоже.
— Чего — тоже? — насторожился Дюшка.
— Тоже жить не хочется.
Одно дело, когда так говорит он, Дюшка, вчера прочитавший умную книгу, получивший право глядеть свысока на весь род людской, другое — Минька, таких книг не читавший, ничего не знающий, значит, и не имеющий никаких прав страдать, как страдает сейчас Дюшка.
— Это почему же тебе-то?..
— Да отец с матерью все… Жизни нет, Дюшка.
Минька поднял глаза, влажные, но не собачьи, а загнанные, как у раненой птицы. Птичье, беспомощное и в бледном до голубизны лице, в торчащем носе. И Дюшка вспомнил, что он до сих пор и не знает толком, почему тогда расплакался Минька. Даже забыл об этом… «Для чего живут люди на свете?»