Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем – сцена опять открылась, при полном свете, – и на ней стоял весь многолюдный хор Мариинского театра – и запел кантату, ведомую басами:
Не плачьте над трупами павших борцов,
Слезой не скверните их прах.
Затем перед хор выступил драматический артист и прочёл собственного сочинения патетический стих «К свободе». И снова хор, поддержанный оркестром, грянул «Эй, ухнем!». И не дав залу опомниться – тут же вослед и «Вечную память».
Стало неудобно аплодировать, но публика, черносюртучными и обнажёнными руками – требовала марсельезу. А как только оркестр из ямы её исполнил – то с овацией и с новой энергией – снова марсельезу!
И – снова марсельезу, с начала до конца. И – снова овации. А хористки все стали махать платочками в сторону Исполнительного Комитета. И Скобелев рявкнул через барьер: «Да здравствуют товарищи артисты!» И – новый всеобщий восторг!
Наконец сцену закрыли, готовя декорации. И весь театр снова повернулся и изнеженными руками аплодировал революционной новой власти, а потом единовременно впадал в выжидательную тишину, не будет ли речей? И ясно стало, что придётся говорить речи.
А Чхеидзе не надо было долго и просить, он всегда готов был выступать. Поднялся у барьера – и прохрипел цензовой публике о торжестве свободы и пролетариата. Но всё же чувствовал себя неуместно, и получилось у него сердито.
А Скобелев, видя кое-где и исполнителей, вышедших перед занавес, произнёс короткую речь о том, как революция раскрепостила и освободила искусство. Это имело шумный успех, аплодировали с авансцены и из оркестра.
И Гиммер ужасно испугался: получалось так, что сейчас говорить речь – ему? Но он – никак не мог: и от испуга, от падения голоса, и от того, что не было у него контактов и общих тем с этой публикой, – о чём им говорить? Да и берёг он себя и свой голос для исторического выступления послезавтра, от чего будут зависеть судьбы войны и мира.
Он покосился на Гвоздева – но тот сидел распаренно-красный, и явно тоже боялся говорить. И Цейтлин, и Красиков – довольные сидели, а говорить не порывались.
Тут выручил их всех какой-то офицер: он поднялся в глубине партера, а когда его заметили и стихли – заговорил о помощи фронту и о войне до полной победы.
И ему аплодировали бурно.
А за тем – увертюра, и начался первый акт, милая малороссийская идиллия, малороссийские костюмы и венки, можно было отдохнуть от публичного внимания.
А в антракте тотчас появился опять управляющий театрами вместе с именитыми представителями и представительницами артистического мира и жали руки, улыбались (и особенно Скобелев – представительницам, это даже Гиммер заметил и удивился: в такое сложное революционное время!). И в заднем салоне ложи им был подан чай в маленьких чашках, с печеньями. Буржуазная роскошь стремительно наступала и подкупала. И хотелось ослабить вечную свою настороженность, и хоть накоротко отдаться этой приятной жизни – да ведь, кажется, от них не требовали здесь никакой уступки в политической позиции?
А в зале оркестр ещё два раза сыграл марсельезу.
Ещё отдохнули второй акт, а в следующем антракте опять игралась марсельеза – и пришёл управляющий театрами и радушно пригласил депутатов пойти осмотреть закулисный мир. Почётно и интересно! – депутаты пошли.
Управляющий вёл их пыльными полутёмными окольными пространствами, показывал лебёдки, шумовые устройства, где свалены куски домов, фонтанов, садов и моря, – а потом вышли на открытое светлое место, где артисты, в своих костюмах, венках и загримированные, хлынули с большим любопытством рассматривать депутатов вблизи, будто сами они имели натуральный вид, а вот депутаты были существа необычные, противоестественные.
Депутаты смущались, не находились. И только Скобелев один – громко, бодро поздравлял труппу с революцией и занёсся – о демократизации искусства и о стремлении демократии к красоте.
И тогда вышел певец, в малороссийском жупане, и тоже громко объяснял, как настрадались артисты при старом режиме, чувствуя себя почти крепостными у дирекции императорских театров, – и даже никогда не могли осмотреть изнутри царскую ложу, стоявшую под замком.
576
От тоски ли, от непонятности положения, от раздёрганности душ, – офицеры 1-го дивизиона в воскресенье вечером собрались в Узмошьи, при штабе бригады, на вечеринку. Просто – хотелось чего-то другого, как-то переменить, нельзя назад, нельзя вперёд, – но куда-то вбок выйти из этих тягостных дней. Там во флигеле были такие две комнаты общего пользования, не занятые канцеляриями, и кухонька при них. Натащены пара диванчиков, несколько кресел, гостиный столик из главного барского дома. (И до недавних дней висел царский портрет, а вот кто-то снял беззвучно.) Стоял тут и граммофон-модерн, без наставной большой трубы, а звук даже ещё лучше. А пластинки – свои в каждом дивизионе, у всех много: между офицерами был порядок, что каждый, возвращаясь из отпуска, должен три пластинки привезти. Прапорщику Фокину велели прийти со скрипкой, а вечеринка устраивалась с возлиянием и закусоном. Хотели и дам набрать, но достали лишь одну сестру Валентину, однако прехорошенькую. Командир дивизиона не пришёл, он заменял сейчас командира бригады, заболевшего (не политической ли болезнью?), и исполнял его должность серо-седой подполковник Стерлигов, он пришёл и был тут старшим. Офицеры собрались не все, не было и подполковника Бойе (говорят, уехал в Петроград), но прибилось двое-трое из 2-го дивизиона и из бригадного штаба.
На сундучке в сенях складывались папахи, вешалка обвисла полушубками и шинелями – а сюда входили, посверкивая орденами, подчищенной сбруей, гренадерскими жёлтыми выпушками, жёлтыми просветами погонов, разрывно-гранатными гренадерскими пуговицами.
Всего лишь вечер один, и ничто не меняется к лучшему – а просто вот эти несколько часов, под музыку, вообразить, что нет ничего того. Праздник! – лучший способ переменить жизнь и себя в ней! На столе – скатерть с цветною каймой, уже празднично, сновали с приготовлениями трое поспешливых смышлёных денщиков, и от первых собравшихся уже пел граммофон, кто-то замышлял на после ужина бридж (недавно появясь, он вытеснял винт и преферанс), кто-то постарше вздыхал, что нет биллиарда. Шутливо и повышенно громко приветствовали входящих:
– Разрешите пожать вашу разблагороженную руку! Думали ли дожить до таких камуфлетов?
– Не тронь его, оно разбито…
Все понимали, что надо держаться сегодня как можно веселей и только не вспоминать. Все были так настроены, и наверно бы это удалось, – если б уже на готовый сбор и перед самым ужином не ввалился – только что подъехавший к самому штабу бригады, воротившийся из поездки в Минск, высокий, худой, весёлый подпоручик Виноходов. Так и видно было, что разрывало его от впечатлений и, кажется, недурных, рвётся рассказывать. Не Петроград, не Москва, – но всё-таки Минск, всё-таки новости, как не послушать! Задержали и ужин.
Ездил Виноходов в служебную командировку, но подстроенную, выпрошенную, чтобы повидать ему свою зазнобушку. Видно, славно её повидал, такой свежий вернулся, задорный, моложе себя молодого, – и рад был рассказывать всё, что только где слышал, подхватил, и даже бы о своей крале охотно, если б его попросили.
Ну, одно – это смещение Эверта!
Да, прочли в Несвижской газетёнке, – но что? но от чего?
Ну, влияние минского совета, не сжился. Потом этот слух, что Воейков хотел через Эверта открыть Западный фронт немцам.
Это – все в газетах читали, и никто не поверил, конечно, и ещё сейчас барон Рокоссовский, стройный, облитой, и лицо облитое, лишь малые усики, в свежем негодовании:
– Какую грязь могут распустить! Неужели мы бы допустили!
Капитан фон-Дервиз побагровел, будто его самого обвинили в чём позорном.
Высокий Виноходов с подвижно-разбросанными волосами был в таком порыве, ему уже жалко было б не рассказать:
– За что купил – за то продаю, господа! Только ради новости! Конечно, всякие мерзости говорят: будто Эверт получил телеграмму за подписью Государя – допустить немцев для подавления восстания, но запросил Родзянку, а тот прислал ему телеграмму противоположную.
– Не всем, что в руки наплыло, надо торговать, поручик! – отбрил Рокоссовский, хоть ростом чуть и ниже долговязого, но зато как стержень. – Нашли патриотов – в Думе!
– А почему бы и не в Думе? А почему вы не предполагаете в Думе патриотов? – забеспокоился штабной интендант полковник Белелюбский, с полненьким круглым лицом, в пенсне и с лихо вскрученными усами, попавший к ним тоже сюда, да он и помог устроить этот вечер.
– Повремените, господа! – успокоил их большой ладонью староватый Стерлигов. – А кто вместо Эверта?…
Виноходов теперь и остановиться не мог, как разнесшаяся лошадь. Всё с той же беспотерьной весёлостью и личной непричастностью он выговаривал новые потрясающие слухи.