Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поцелуй за меня дорогую Пра, как я счастлива, что она жива и здорова! Скажи ей, что я ее люблю и вечно вспоминаю. Всех вас люб<лю), дорогой Максинька, а Пра больше всех. Аля ей — с последней оказией — написала большое письмо.
Я много пишу. Последняя вещь — большая — Царь-Девица. В Москве азартная жизнь, всяческие страсти. Гощу повсюду, не связана ни с кем и ни с чем. Луначарский — всем говори! — чудесен. Настоящий рыцарь и человек.
Макс! Заклинаю тебя — с первой возможностью — дай знать, не знаю, какие слова найти.
Очень спешу, пишу в Тео[111] — среди шума и гама — случайно узнала от Э<ренбур>га, что есть оказия на юг.
Ну, будь здоров, целую всех Вас нежно, люблю, помню и надеюсь.
МЦ.
Москва, 14-го русск. марта 1921 г.
Дорогой Макс!
Только сегодня получила твое письмо, где ты мне пишешь о Соне. В настоящую минуту она уже должна быть на воле,[112] ибо еще вчера (знала раньше из Асиных писем) Б. К. 3<айц>ев был у К<аме>нева, и тот обещал телеграфировать. Речь была также об А<делаиде> К<азимировне>. — Дело верное, Б<орис> К<онстантинович> поручился.
Обо мне ты уже наверное знаешь от Аси, повторяю вкратце: бешено пишу, это моя жизнь. За эти годы, кроме нескольких книг стихов, пьесы: «Червонный Валет» (из жизни карт), «Метель» (новогодняя харчевня в Богемии, 1830 г. — случайные), «Приключение» (Казанова и Генриэтта), «Фортуна» (Лозэн-младший и все женщины), «Конец Казановы» (Казанова 73 лет и дворня, Казанова 73 л<ет> — и знать, Казанова 73 лет — и девочка 13 лет. Последняя ночь Казановы и столетия). — Две поэмы: Царь-Девица — огромная — вся сказочная Русь и вся русская я, «На красном коне» (Всадник, конь красный как на иконах) и теперь «Егорушка» — русский Егорий Храбрый, крестьянский сын, моя последняя страсть. — Вся довременная Русь. — Эпопея.
Это моя главная жизнь. О людях — при встрече. Много низости. С<ережа> в моей жизни — как сон.
О тех, судьбы которых могут быть тебе дороги: А. Белый за городом, беспомощен, пишет, когда попадает в Москву, не знает с чего начать, вдохновенен, затеял огромную вещь — автобиографию — пока пишет детство. — Изумительно. — Слышала отрывки в Союзе Писателей. — Я познакомила с ним Ланна. Это было как паломничество, в тихий снежный день — куда-то в поля.
Из поэтов, кажется, не считая уехавшего Б<альмон>та, не служили только мы с ним. (Еще П<астер>нак.) Есть у нас лавка писателей: Б<ердяе>в, Ос<ор>гин, Гр<иф>цов, Дж<ивеле>гов,[113] — всех дешевле продают, сочувственны, человечны. Сейчас в Москве миллиард поэтов, каждый день новое течение, последнее: ничевоки. Читаю в кафе, из поэтов особенно ни с кем не дружу, любила только Б<альмон>та и Вячеслава <Иванова>, оба уехали, эта Москва для меня осиротела. Ф. С<оло>губ в П<етербур>ге не служит, сильно бедствует, гордец. Видела его раз на эстраде — великолепен. Б<рю>сов — гад, — существо продажное (уж и покупать перестали, — должно быть дешево просит!) и жалкое, всюду лезет, все издеваются. У него и Адалис был ребенок, умер.
Сейчас в Москве М<андельшта>м, ко мне не идет, пишет, говорят, прекрасные стихи. На днях уехал за границу Э<ренбур>г, мы с ним дружили, он был добр ко мне, хотя в нем мало любви. Прощаю ему все за то, что его никто не любит. Скоро уезжают 3<ай>цевы. Какой она изумительный человек![114] Только сейчас я ее увидела во весь рост.
— Москва пайковая, деловая, бытовая, заборы сняты, грязная, купола в Кремле черные, на них вороны, все ходят в защитном, на каждом шагу клуб — студия, — театр и танец пожирают всё. — Но — свободно, — можно жить, ничего не зная, если только не замечать бытовых бед.
Я, Макс, уже ничего больше не люблю, ни-че-го, кроме содержания человеческой грудной клетки. О С<ереже> думаю всечасно, любила многих, никого не любила.
Нежно целую тебя и Пра. Лиля и Вера в Москве, служат, здоровы, я с ними давно разошлась из-за их нечеловеческого отношения к детям, — дали Ирине умереть с голоду в приюте под предлогом ненависти ко мне. Это — достоверность. Слишком много свидетелей.
Ася Ж<уков>ская вышла замуж за еврея — доктора.[115] С Ф<ельдштей>нами не вожусь, были в прошлом году в большой передряге.
Милый Макс, буду бесконечно рада, если напишешь мне через <sic>, тогда очень скоро получу письмо.
Передай Пра, что я ее помню и люблю и мечтаю о встрече с ней — Такой второй Пра нету!
М.
— Сейчас в М<оскве> Бялик.[116] — Еврейский театр «Габима», реж<иссер> — Станиславский. Играют на древнееврейском.
<Приписки на полях:>
Дружу еще со С<тепу>ном[117] и В<олкон>ским. Ст<еп>ун за городом, пишет роман, В<олкон>ский бедствует и пишет замечательную книгу: «Воспоминания», другая Д<екабрис>ты уже готова.
Нежно-нежно поцелуй за меня А<делаиду> К<азимировну> и Е<вгению> К<азимировну>.[118]
Только что узнала, что Вера Э<фрон> через месяц ожидает ребенка. Эва с детьми за границей.
Посылаю тебе 10 экз<емпляров> Репина[119] — может быть понадобятся?
Москва, 7-го р<усского> ноября 1921 г.
Мой дорогой Макс!
Оказия в Крым! Сразу всполошилась, бросила все дела, пишу.
Во-первых, долг благодарности и дань восторга — низкий поклон тебе за С<ережу>. 18-го января 1922 г. (через два месяца) будет четыре года, как я его не видела. И ждала его именно таким. Он похож на мою мысль, поэтому — портрет точен. Это моя главная радость, лучшее, что имею, уеду — увезу, умру — возьму.
Получив твои письма, подняли с Асей бурю. Ася читала и показывала их всем, в итоге дошло до Л<уначар>ского, пригласил меня в Кремль. С Кремлем я рассталась тогда же, что и с Сережей, часто звали пойти, я надменно отвечала: «Сама поведу». Шла с сердцебиением. Положение было странно, весь случай странен: накануне дочиста потеряла голос, ни звука, — только и! (вроде верхнего си (si) Патти!). Но не пойти — обидеть, потерять право возмущаться равнодушием, упустить Кремль! — взяла в вожатые В<олькен>штейна («Калики» — услужливая академическая бездарность).
После тысячи недоразумений: его ложноклассического пафоса перед красноармей<цем> в будке (никто не понимал моего шепота: явления его!) и пр<очего> — зеленый с белым Потешный дворец. Ни души. После долгих звонков — мальчишка в куцавейке, докладывает. Ждем. Большая пустая белая дворянская зала: несколько стульев, рояль, велосипед. Наконец, через секретаря: видеться вовсе не нужно, пусть т<овари>щ напишет. Бумаги нет, чернил тоже. Пишу на чем-то оберточном, собственным карандашом. Доклад, ввиду краткости, слегка напоминающий декрет: бонапартовский, в Египте. В<олькен>штейн (муж Сони) через плечо подсказывает. Я злюсь. — «Соню! Соню-то!». Я: — «А чччерт! Мне Макс важней!». — «Но С<офья> Я<ковлевна> — женщина и моя бывшая жена!». — «Но Макс тоже женщина и мой настоящий (indicatif présent[120] друг!». Пишу про всех, отдельно Судак и отдельно К<окте>бель. Дорвалась, наконец, до Вас с Пра: «больные, одни в пустом доме»… — и вдруг иронический шип В<олькен>штейна: «Вы хотите, чтоб их уплотнили? Если так, Вы на верном пути!». Опомнившись, превращаю эти пять слов в тайнопись. Доклад кончен, уже хочу вручить мальчишке и вдруг: улыбаюсь, прежде чем осознаю! Упоительное чувство: «en présence de quelqu'un».[121] Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Все сделаю!». Я, вдохновенным шипом: — «Вы очень добры». — «Пишите, пишите, все сделаю!». Я, в упоении: «Вы ангельски добры!». — «Имена, адреса, в чем нуждаются, ничего не забудьте — и будьте спокойны, все будет сделано!». Я, беря его обе руки, самозабвенно: «Вы ц<арст>венно добры!». Ах, забыла! На мое первое «добры» он с любопытством, верней любознательностью, спросил (осведомился): — «А Вы всегда так говорите?». И мой ответ: «Нет, только сегодня, потому что Вы позвали!». Ласков, как сибирский кот (не сибирский ли?), люблю нежно. Говорила с ним в первый раз. Ася все эти дни вела денежную кампанию, сейчас столько богатых! все торгуют. Кажется, на твою долю выпадает м<иллио>н, от нас с Асей только сто т<ысяч> (сверх м<иллио>на), я знаю, что это — ничто, это мы, чтоб устыдить наших богатых сотоварищей; нужно действовать самыми грубыми средствами: оглушать, — тогда бумажники раскрываются. Дай Бог, чтоб все дошло и чтоб это вас с Пра немножко вызволило
_________.
М. И. К<узнецо>ва, наконец, устроилась, — в Летучей Мыши.[122] Играет «Женщину-змею»[123] (подходит? у нее ведь змеиные глаза!). С Майей[124] вижусь редко: дружит с Акс<еновым> (рыжая борода) и Бобровым,[125] с к<оторы>ми не дружу. Меня почему-то боится. А я вся так в С<ереже>, что духу нет подымать отношения. Все, что не необходимо, — лишне. Так я к вещам и к людям. Согласен ли? Я вообще закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место — это С<ережа>. (Аля — тот же С<ережа>.) Для других (а все — другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 г<од> — и сейчас, 1920 г<од> (тоску по С<ереже> — весть — всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности. Узнаешь из стихов. Любимейшие послать не решаюсь, их увез к С<ереже> — Э<ренбур>г. Кстати, о Э<ренбур>ге: он оказался прекрасным другом: добрым, заботливым, не словесником! Всей моей радости я обязана ему.[126] Собираюсь. Обещают. Это моя последняя ставка. Если мне еще хочется жить здесь, то из-за С<ережи> и Али, я так знаю, что буду жить еще и еще. Но С<ережу> мне необходимо увидеть, просто войти, чтоб видел, чтоб видела. «Вместо сына», — так я бы это назвала, иначе ничто не понятно.