Четыре дня - Всеволод Михайлович Гаршин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стебельков покатывался от хохота и едва выговорил:
— Да чем!.. Ткнул-то, Иванов, поросёнком. Ох-хо-хо!.. Выхватил поросенка, да им!..
— Неужели без этого нельзя обойтись, Иван Платоныч?
— Ах, вы! Досадно, право, слушать. Не под суд же мне его было отдавать!
VIIНочью с четырнадцатого на пятнадцатое июня Федоров разбудил меня.
— Михайлыч, слышите?
— Что такое?
— Пальба. Дунай переходят.
Я начал прислушиваться. Дул сильный ветер, гнавший низкие черные тучи, заслонявшие месяц; он налетал на полотно, с шумом шлёпал его, гудел в верёвках и тонко высвистывал где-то в ружейных козлах. Сквозь эти звуки иногда слышались глухие удары.
— Народу-то теперь что валится… — вздохнув, прошептал Фёдоров. — Нас поведут или нет? Как полагаете? Ухает-то как! Будто гром!
— Может быть, и в самом деле гроза?
— Нет! Какая гроза! Очень уж правильно. Слышите? Одна за одной, одна за одной.
Удары действительно раздавались правильно, через известные промежутки времени. Я вылез из-под палатки и стал смотреть по направлению выстрелов. Вспышек огня не было видно. Иногда напряженным глазам мерещился свет в той стороне, откуда гремели пушки, но это только обман.
«Вот оно наконец!» — подумалось мне. И я старался представить себе, что делается там, в темноте. Мне чудилась широкая черная река с обрывистыми берегами, совершенно не похожая на настоящий Дунай, каким я его увидел потом. Плывут сотни лодок; эти мерные частые выстрелы — по ним. Много ли уцелеет их? Холодная дрожь пробежала у меня по телу. «Хотел бы ты быть там?» — невольно спросил я сам себя.
Я посмотрел на спящий лагерь; все было спокойно; между далёким громом орудий и шумом ветра слышалось мирное храпение людей. И страстно захотелось мне вдруг, чтобы всего этого не было, чтобы поход протянулся еще, чтобы этим спокойно спящим, а вместе с ними и мне, не пришлось идти туда, откуда гремели выстрелы.
Иногда канонада становилась сильнее; иногда мне смутно слышался менее громкий, глухой шум. «Это стреляют ружейными залпами», — думал я, не зная, что до Дуная еще двадцать вёрст и что болезненно настроенный слух сам создавал эти глухие звуки. Но, хотя и мнимые, они все-таки заставляли воображение работать и рисовать страшные картины. Чудились крики и стоны, представлялись тысячи валящихся людей, отчаянное хриплое «ура!», атака в штыки, резня. А если отобьют и всё это даром?
Тёмный восток посерел; ветер стал утихать. Тучи разошлись; умирающие звезды виднелись кое-где на побледневшем зеленоватом небе. Начало светать; в лагере кое-кто проснулся, и услышавшие звуки сражения будили других. Говорили мало и тихо. Неизвестность близко подошла к людям: никто не знал, что будет завтра, и не хотел ни думать, ни говорить об этом завтрашнем дне.
Я заснул на рассвете и проснулся довольно поздно. Пушки продолжали глухо греметь, и хотя никаких известий с Дуная не было, между нами ходили слухи, один другого невероятнее. Одни говорили, что наши уже перешли и гонят турок, другие — что переправа не удалась, что уничтожены целые полки.
— Которых потопили, которых перестреляли, — заговорил кто-то.
— А ты ври больше, — оборвал его Василий Карпыч.
— Зачем мне врать, ежели правда.
— Правда! Тебе кто сказал?
— Чего?
— Правду-то? Откедова слышал? Мы все знаем: пальба идёт, и больше ничего.
— Все говорят. К генералу казак…
— Казак! Ты видел казака-то? Какой он из себя есть, казак-то твой?..
— Казак, обыкновенно… какой казак должон быть.
— То-то должон! Язык-то у тебя — бабья балаболка. Сидел бы да молчал. Никого не было, неоткуда и знать.
Я пошёл к Ивану Платонычу. Офицеры сидели совсем готовые, застёгнутые и с револьверами на поясе. Иван Платоныч был, как и всегда, красен, пыхтел, отдувался и вытирал шею грязным платком. Стебельков волновался, сиял и для чего-то нафабрил свои, прежде висевшие вниз, усики, так что они торчали острыми кончиками.
— Вот прапорщик-то наш! Расфрантился перед делом, — сказал Иван Платоныч, подмигивая на него. — Ах, Стебелёчек, Стебелёчек! Жаль мне тебя! Не будет у нас в собрании таких усиков! Сломают тебя, Стебелёчек, — говорил капитан шутливо-жалобным тоном. — Ну, что, не трусишь?
— Постараюсь не струсить, — бодрым голосом сказал Стебельков.
— Ну, а вам, воитель, страшно?
— Сам не знаю, Иван Платоныч… Оттуда ничего не слышно?
— Ничего. Господь знает, что там делается. — Иван Платоныч тяжко вздохнул. — В час выступаем, — добавил он, помолчав.
Пола палатки откинулась; адъютант Лукин просунул свое лицо, на этот раз серьёзное и бледное.
— Вы здесь, Иванов? Приказано привести вас к присяге… Не сейчас, когда будем выступать. Иван Платоныч! Пятую пачку патронов людям.
Он отказался войти посидеть, говоря, что много дела, и побежал куда-то. Я тоже вышел.
Часам к двенадцати поспел обед. Люди ели плохо. После обеда приказали снять надульники (кожаные чехольчики) с ружей и роздали добавочные патроны. Солдаты, готовясь к бою, начали осматривать свои ранцы и выбрасывать все лишнее. Бросали порванные рубахи и штаны, разные тряпки, старые сапоги, щётки, засаленные солдатские книжки; некоторые, как оказалось, донесли до Дуная в ранцах множество ненужных вещей. Я видел на земле брошенный «щелкун», то есть деревянную чурку, которою в мирное время перед парадами и смотрами разглаживают