Кладбище балалаек - Александр Хургин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леля посмотрела на подругу свою трезвее всех живых и сказала:
- Ничего не хочу.
И было видно, что сейчас она как раз хотела понимания. Для того и каламбур свой произносила. И они стали пить молча, а когда две немолодые женщины пьют молча, выглядит это жутковато. Тем более в глазах стороннего наблюдателя противоположного пола.
Леля, она все так. Говорит то, что хочет сказать, делает то, что хочет делать. И ничего больше. Но если она уже захотела - ничто ее не остановит. Захочет любить - будет любить. Захочет выставить - выставит. Захочет изменить - изменит. Пожив с Лелей, я выяснил для себя эмпирически, что два самых женских качества, а точнее, самых женских свойства - это верность и неверность. И первое, и второе в Леле имелось с избытком. Так же как третье и четвертое, и десятое. В ней с избытком все. В особенности недостатки. Она, правда, их недостатками не считает. Она считает, что даже непорядочность не всегда недостаток. Например, бывает непорядочность не ради подлости, а ради спортивного интереса, что нормально. У нее вообще с этим "порядочно-непорядочно" - свои интимные отношения. И понимание смысла
слов - свое. Я когда-то, когда еще надеялся ее в чем-то уличить, кричал Леле в глаза:
- Ты блядь, тебе свойственны беспорядочные половые связи.
А она спокойно отвечала:
- Мне свойственны порядочные половые связи.
И больше всего меня доставало не то, что она отвечала, а то - как. Абсолютно спокойно. Оскорбительно спокойно. И что при этом творилось у нее внутри, не имело никакого значения и выхода наружу, хотя, возможно, не творилось ничего.
Почему доставало это "как"? А потому что не случайно слова "спокойный" и "покойный" похожи. Совершенно спокойный человек может считаться почти покойным. И когда ты видишь в живой и, несмотря ни на что, близкой женщине покойницу - это не радует. Поэтому я и не люблю чрезмерно спокойных женщин (и мужчин
тоже) - они напоминают мне о смерти и о покойниках. Поэтому мне так трудно с Лелей. Поэтому мне приходится периодически уходить, а если я не ухожу вовремя, она сама меня выставляет. Как сейчас. Когда я пропустил критический момент. Но момент я пропускал все же редко. И чаще уходил от греха подальше сам.
Иногда даже не уходил, а уезжал, отпускал себя в путешествие. И ехал. Для окружающих в таких случаях приходилось придумывать цель поездки. Чтобы не приставали и не подозревали в ненормальности, романтизме и прочих пороках. Но если ничего не придумывать, ехал я обычно с одной целью: чтобы ехать. Чтобы не сидеть на месте. Которое болит. И надоело. И осточертело три раза подряд. А перед тем как ехать, я шел. Пешком. Без вещей. На вокзал. Приходил, останавливался у главного табло и задирал голову. Время на вокзале нарезано расписанием. Прибытия и отправления. И есть тут время дальнего следования, а есть пригородное. Время электричек и дизельпоездов. И я, стоя, чувствовал эту разницу. Разницу во времени. И это чувство всегда было приятным. И щекочущим нервы. А в самом поезде меня завораживало то, что в нем все, ну все абсолютно - пассажиры. А не люди, как в других местах. И когда кто-нибудь начинает рассказывать попутчикам, что он не только пассажир, но и человек, и не просто человек, а, допустим, большой или особенный человек, - на него никто серьезного внимания не обращает и доказательства его пропускает мимо ушей, побоку, любуясь пейзажами и ландшафтами, движущимися в окне навстречу или убегающими назад из-за спины, если сидишь ты не по ходу движения, а против.
Нет, конечно, в поезде попадаются не только пассажиры. Там встречаются и проводники. Но они в основном спят мордой в подушку, прямо в чем есть, не снимая кителя и погон, и их можно не учитывать. Если, конечно, они не топят всю ночь углем печку, доводя температуру в вагоне до температуры кипения человеческого тела. И если не пахнут парфюмерными изделиями. Самое сильное впечатление от моей последней поездки - это духи проводницы плацкартного вагона.
И вопросы у меня в поезде возникают необъяснимые и безответные, но интересные, с какой точки зрения их ни рассматривай. Например, насчет дискриминации городов и других населенных пунктов. Ну чем, думаю я, город Новомосковск лучше города Павлограда? Почему первый относится к так называемой санитарной зоне, где нельзя ходить в туалет даже с целью умыться, по причине его закрытия на ключ, а второй ни к какой зоне не принадлежит, и в нем можно пользоваться не только умывальником, но и унитазом на всю мощь его пропускной способности? Почему это так устроено и заведено? И кем? И чем этот Павлоград провинился перед нами, и почему мы позволяем себе на него, как бы это помягче сформулировать, - плевать? В переносном, ясное дело, смысле.
Конечно, слишком далеко я не уезжал. Слишком далеко мне было (к сожалению) и не нужно. Мне хватало минимальных изменений пейзажа за вагонным окном, хватало того, что пейзаж остается где-то, того, что я еду и, значит, уезжаю - от одного пейзажа к другому. А далеко или близко, это непринципиально. Хотя иногда хотелось заехать в недосягаемые какие-нибудь края и дали. Чтобы найти тебя можно было только с Интерполом и его собаками, а днем с огнем - нельзя. Но этого хотелось давно. В молодости. Когда уезжать приходилось не только от Лели, но и по делу. Тогда действительно, по-настоящему далеко приходилось уезжать. И всегда я перед отъездом нервничал, и у меня потели ладони. Волновался я, что не все запланированное успею сделать, что вернусь ни с чем. Сейчас, если уезжать далеко все-таки приходится, я тоже волнуюсь - что могу не вернуться. По каким-либо причинам, не исключая причин летального характера. Как будто для невозвращения мало или не может быть других веских причин. Самых элементарных, бытовых, прозаических.
У меня друг, к примеру, уехал в Австралию и там спился. Стоило ради этого ехать. Спиться можно было и дома. Дома для этого и условий больше. Да и приятнее спиваться дома. В кругу друзей и родных отвратительных рож. Но мне это не грозит, и, говоря о бытовых причинах, я подразумеваю иное: ну, инфаркт там в тамбуре после рюмки выпитого с попутчиком коньяку. Коньяк расширил сосуды. Потом несколько затяжек, расширенные сосуды суживающих, спазм, боль - и ты лежишь на засыпанном пеплом ребристом полу, покачиваясь, в такт стуку колес на стыках, и тело твое изогнуто неестественно, с изломом в районе копчика. И тебя находят не сразу, а только на ближайшей мелкой, промежуточной, станции, находит нетрезвый со сна проводник в форменной рубашке, пыльных штанах и зеленых шлепанцах. Он выходит в тамбур, чтобы открыть дверь для посадки гипотетических пассажиров, которых на этой станции не бывает никогда. Здесь никто никогда не сходит и никто не садится. Здесь живут безвыездно с рождения до смерти. Но проводник все равно по долгу службы или спьяну выходит - и натыкается на твои холодеющие ноги в теплых австрийских ботинках.
И в спешке, чтобы не слишком рушить расписание железнодорожного движения, твое тело снимают с поезда, и помещают в единственный местный морг без холодильника, и забывают о нем. Вернее даже, не забывают, поскольку оно, прошу прощения за натурализм, там лежит и на глазах портится. Просто те, кто поместил тело, считают, что их долг перед ним выполнен, они сдали его с рук на руки под расписку. А те, кому сдали, уверены, что доставившие тело должны и дальше принимать какие-то меры и участие в его судьбе - то есть что-то с ним делать. И пока кто-нибудь из родных сообразит, что с тобой случилось нехорошее, пройдет время. Потому что, несмотря на имеющиеся документы и паспорт с пропиской, станционной милиции нет до твоего иногороднего трупа никакого дела, и звонки по междугородке ей никто не оплачивает, и легче оформить тебя как безродного, похоронив без хлопот и почестей, и опознавательных знаков. Под каким-нибудь инвентарным номером, не говорящим ничего никому.
Да, такое вполне теперь возможно. Это лет пятнадцать назад ничего подобного нельзя было себе даже представить. Во-первых, здоровье тогда было железное, и сердце работало в устойчивом бесперебойном ритме. А во-вторых, если бы я, приехав по назначению, сразу же не позвонил Леле, она через два часа спокойно подняла бы на ноги и привела в повышенную боевую готовность номер один всю милицию по всему пути моего следования, а возможно, подняла бы и войска стратегического назначения. Зато сейчас она не вспомнит обо мне и через месяц. А если и вспомнит, то вскользь, без намека на волнение, чтобы лишний раз порадоваться моему длительному отсутствию.
Мое отсутствие (до какого-то предела) просто не может ее не радовать. Она и выставляет меня с целью тихо порадоваться. Побыть в абсолютном покое. В кажущемся ей покое. Покое, который со стороны, снаружи, конечно, похож на покой, а на самом деле... Покой ей даже не снится, он ей именно кажется. И она сама себя обманывает, думая, что в нем пребывает. Так как покой и хаос совмещаются плохо. Точнее, покой и хаос - две вещи несовместные. Но несомненные. И когда совмещаются покой и хаос, что-то должно взять верх и одержать победу, а что-то исчезнуть. В Леле давно и окончательно победил хаос, поскольку он прочно укрепился у нее внутри. А то, что снаружи она спокойна, как кремлевская стена плача, это ничего не меняет по сути или, вернее, - в ее сути. Внешность почти всегда обманчива. Как обманчива практически любая оболочка и упаковка. Более того, хорошая упаковка для того и существует, чтобы скрывать и приукрашивать упакованное в нее содержимое. И все мы - кто чаще, а кто реже - покупаемся на упаковке, то есть обманываемся. А без упаковки и не обманываясь, жить нельзя. И если бы только без этого.