Повесть об исходе и суете - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро Клоп ничего не помнил и, благочинно улыбаясь, направлялся в синагогу, поскрипывая кирзовыми ботинками и увенчанный соломенной шляпой.
Я разговорился с ним тогда только раз. Поздравил с успехом и спросил — когда же, наконец, заявится Мессия.
По поводу успеха он сказал мне, что нет ничего легче, потому что успех определяется мнением людей, а люди глупее, чем принято думать. Отвечая же на вопрос о Мессии, он сослался на Талмуд: Мессия придёт когда скурвятся абсолютно все. Что, мол, произойдёт в наступающем году.
В следующий раз я вернулся в Петхаин в наступившем году.
Квартира Соломона пустовала, и мне рассказали странную историю.
Один из священников в армянской церкви влюбился во внучку раввина Химануэла и, добиваясь её руки, решил обратиться в еврейскую веру, для чего, по требованию раввина, согласился подвергнуться обрезанию. Обрезать священника сам раввин не взялся: опасался, что слабое зрение помешает ему отсечь ровно столько плоти, сколько необходимо, не более, а слабые лёгкие — отсосать губами, как требует ритуал, ровно столько дурной крови, сколько достаточно, не менее.
Дело стало за Соломоном.
После долгих отнекиваний — священник, мол, вымахал вон какой дылда! — Клоп поддался уговорам общины.
Сперва он, правда, попытался отговорить армянина от лишения себя крайней плоти на том основании, что вместе с нею придётся потерять огромное количество нервных окончаний. Без коих, мол, любовная радость притупляется. Священник не желал его и слушать. Без внучки Химануэла, объявил он, любовная радость для него невозможна, пусть даже Господь напичкал бы ему в отвергаемый им клочок плоти трижды больше нервных окончаний.
Вдобавок он удивил Соломона незнакомой тому цитатой из Талмуда: Обрезание есть, дескать, символическое удаление от сердца грязи, которая мешает человеку любить Бога всею душой.
Соломон напомнил священнику, что грязь будет удалена не от сердца, но тот не сдавался.
И тогда Бомба напился и обрезал.
Обрезал, увы, небрежно.
Впрочем, быть может, обрезал как раз аккуратно, но обработал рану без должной тщательности. Со священником случился сепсис — и спасти его не удалось.
Соломоном занялась прокуратура. В ходе следствия выяснилось, что московский иешибот никогда не выдавал ему лицензии на обрезание. Больше того: уже через полгода учёбы Соломона, оказывается, погнали за принципиальную неспособность к усвоению талмудического знания.
Умиравший от горя и позора Химануэл отлучил его от синагоги и предал анафеме. Соломон, кстати, настаивал, что в трагедии виноват сам священник. Как только началась операция, и Бомба прикоснулся к крайней плоти армянина смоченной спиртом ваткой — тот страшно возбудился. И тем самым смешал Соломону мысли.
Все вокруг снова стали звать его Клопом.
Он предложил жене уехать в Израиль, но эта идея её ужаснула.
Столь же решительно реагировала она и тогда, когда он размечтался о совместном самоубийстве.
В конце концов, Клоп обещал ей креститься, уехать вместе с детьми в Армению и пристать там к ассирийской колонии. Так он и сделал, продав румынскую мебель и всё, что нажил за лучшие годы.
В Армении Клоп стал работать спасателем на озере, где никто не тонул за исключением безответно любивших самоутопленников. За четыре месяца, которые он провёл у озера, все армяне влюблялись обоюдно и на себя не покушались. Только на азербайджанцев из Карабаха. Да и то в мечтах.
С наступлением зимы, когда вода в озере замёрзла, Клоп вернулся в Тбилиси, а деньги от продажи нажитого после Москвы имущества, спустил на зубные коронки из золота высочайшей пробы. Хотя зубы у него были здоровые, процедура их золочения заняла одиннадцать дней, в течение которых он жил у тёти своей жены. На двенадцатый объявил родственнице, что отправляется в турецкую баню, а оттуда — домой, к жене и детям.
В баню он действительно заявился. Тёрщики рассказывали, что да, какой-то крохотный еврей с чёрной бородой сорил недавно деньгами — нежился полдня под одеялом из мыльной пены и требовал виноградную водку, а потом, в передней, обмотанный простынями, вызвал брадобрея, велел обрить ему голову и опрыскать её одеколоном «Белая сирень».
Надышавшись этим ароматом, из бани он поехал, между тем, не к жене с детьми. А в Америку.
21. В умных вещах нету никакой радости
— Я вот подумала, — сказала Пия, — что люди вообще рассказывают всё меньше историй, и это неправильно.
— Я не понял, — признался я.
— Ну, я говорю, что люди всё время обсуждают идеи и теории, а это неправильно. Вот вы, например, рассказали про этого Бомбу — и мне стало гораздо лучше, чем когда, извините, говорили у Бродмана умные вещи. В умных вещах нету никакой радости…
Я опять не понял.
— Я просто хочу сказать, — помялась Пия, — что если бы люди меньше рассуждали и больше рассказывали, они были бы добрее… Этот ваш Бомба, он же, наверное, так и живёт — рассказывает, а не рассуждает, понимаете? Надо больше об отдельных людях.
Теперь уже я сделал вид, будто понимаю:
— Если б я говорил у Бродмана про Бомбу, а не про многих людей, у меня было бы на полторы тысячи меньше.
— Вам повезло, — рассмеялась Пия. — Завтра Бродман не дал бы и цента! Это ему нужно было сегодня вечером: через час он выступает на важном ужине, где решается вопрос о беженцах. На прошлой неделе он заявил где-то то же самое, что сказали сегодня вы — и его загрызли: обвинили в либерализме и выставили против него полдюжины усатых дам… Как же её зовут? Забыла…
— Кстати, полдюжины таких, как Марго, составляет минимум дюжину.
— На эстетику и холестерин ей плевать, но её сила в другом: она говорит искренне, а публика не разбирается — что правильно и что неправильно, публике на это, извините, плевать. Люди верят только искренним. На телевидении от нас этого и требуют: подражать искренности…
— А что насчёт Бродмана? — согласился я.
— А то, что вы ему были сегодня на руку: свежий беженец, прямо с самолёта, никем пока не оприходован.
— Спасибо! — сказал я.
— Неоприходованность — не комплимент! — объявила Пия. — Это горе: никому, значит, не нужен…
— Спасибо за другое, — что кажусь свежим…
22. Нету ничего более совершенного, чем смерть
Её муж Чак был свежее меня — высокий блондин бравого сложения, с длинными бровями и короткими усами.
Он сильно сжал мою руку и произнёс фразу, подкупившую меня тональностью. Если бы даже присутствовавшие не понимали и слова, никто бы не усомнился, что мы с Чаком — забулдыги.
— Ром или коньяк? — заключил он и показал мне все свои зубы.
На своём веку мне приходилось встречать немало мужчин, с которыми рано или поздно — в начале отношений, в середине или в конце — меня знакомили именно их жёны. Ни один, однако, не был педерастом — и поэтому я ответил Чаку необычно:
— Много коньяка!
Присутствовавшие рассмеялись, и Чак начал их мне представлять.
Рядом с ним сидел, как выяснилось, японец Кобо, охарактеризованный Чаком как «удачливый инвестор с острова Хоккайдо». В отличие от хозяина, гость выглядел женственно, но, в отличие от женщин, высказал мне комплимент первым. Я ответил комплиментом же. В адрес всей японской промышленности. Включая ту, которая, по моим предположениям, успешно развивается на острове Хоккайдо.
Кобо кокетливо потупил зрачки, исчезнувшие из узкого проёма век, и сказал, что да, в погоне за капитализмом Японии удалось достичь идеалов социалистического общества: отсутствие классов, безработицы и организованной преступности плюс наличие равных шансов на успех. Между тем, добавил он, вернув зрачки на прежнее место, японцы обогнали и капитализм. Причём, ни в одну из этих систем они не верят: знают, что выиграть невозможно, хотя на этом строится философия капитализма, как знают, что невозможно сыграть вничью, хотя на этом зиждется учение социализма.
Я рассердился и ощутил потребность отстоять обе системы.
Сперва — с позиций социализма — я упрекнул Японию в неспособности совладать с трагедией подчинения человека молоху прибыли. Потом — с позиций капитализма — обвинил её в нивелировке личности и в том, что японцы превратились в армию безликих производителей. Которая, как всякая армия, стремится к господству над миром!
Японец снова закатил зрачки и объявил, что эта армия стремится не к господству, а к совершенству.
Я посмотрел на Пию. Она казалась мне добрым человеком и — если забыть о голенях — вполне миловидной женщиной. Мне поэтому стало больно, что уроженец Хоккайдо отбил у неё мужчину. И вдобавок утверждает общеизвестное. Что, как всё общеизвестное, — бесполезно!
Я вздохнул и начал с Наполеона:
«Стремление к совершенству есть жуткое заболевание мозга!»