Тропа Каина (= Испить чашу) - К Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А я, Стасик мой родной, болею, ввергнут в душевные и телесные муки, - начал разговор ксендз Решка и уже ни на мгновение не замолк все то время, пока гости сидели за столом. - Да, Стасик, старость моя ужасна. Как держава наша потерпела потрясение в последние горестные годы, так, подобно, и я испытал не меньшие потрясения... Не думал я раньше, что такой глубокий и постыдный страх сковывает тело, когда приходят тебя убивать...
Юрий немедленно вспомнил Эвку и, побледнев, застыл в безнадежности уличенного убийцы. Ксендз Решка истолковал его бледность как сочувствие.
- Да, вломились меня убивать, - повторил он. - Кто поверит, что я, такой толстый, старый, почтенный каноник, неделю пролежал на чердаке неподвижно, как ящерица, зарывшись в золу. А здесь бегали проклятые богом казаки, хотели дом сжечь, и мог ты, Стасик мой милый, не застать меня в живых, как нет уже на белом свете отца Болеслава и отца Миколая, которых зарубили, не дав последнюю молитву прочесть... Только не знаю, что лучше: здесь сейчас сидеть в муках душевного разрушения или там лежать с ними, подобно великомученикам в благости исполненного завета. Прими я в тот день безропотно, как Христос, казнь плоти, не страдал бы мой дух теперь и никогда после смерти... Грешите, дети мои, грешите! - сказал ксендз Решка, и Стась и Юрий застыли с куском во рту, пораженные неожиданностью и несообразностью призыва. - Да, грешите, милые мои дети, - говорил отец Павел, не замечая недоумения гостей, - потому что, поверьте мне, как родному отцу, праведность нужна старости, молодости - грешность. А все от того приходится так говорить, что прожить жизнь без греха никому не удастся...
Пан Юрий подумал о себе и согласно закивал. Но старик, вновь пугая гостей, вдруг по-детски громко и безудержно заплакал. Экономка молча протянула ему платок. Ксендз Решка вытер слезы, высморкался и сказал:
- Всю жизнь, Стасик мой милый и милый пан Юрий, истратил я на чтение книг и молитвы, и сам писал книги, спорил с арианами, слушал исповеди и убеждал не грешить. И сам не грешил, знает бог, ни в чем не грешил, и пани Юстина может подтвердить - так хотелось мне чистой жизни, легкой смерти и вечного общения с душами возвышенного чувствования... Один грех обратил в кучку пепла все заслуги и труды многих лет. Нет, не так надо жить, так не надо... Эх, пани Юстина, - опять слезясь, обратился он к экономке, - как весело могли бы мы с тобою грешить, да все утеряли... Сейчас я стар, толст, безобразен - рассохшаяся бочка с гадюкой на дне, и пани Юстина тоже переводила в пустые молитвы сердечный жар... ночи, целые ночи слышался наш раздельный шепот - и что? - горстка золы...
К растущему недоумению Юрия, монашка слушала нескромное слово с сочувствием; даже движением бровей не выразила она хоть малое несогласие. Невозможная мысль зародилась у него в голове: не шутит ли зло старый иезуит или бернардинец, испытывая стойкость их веры? Не ждет ли он согласия и одобрения, чтобы вскричать: "Грешники! Такова ваша вера, легкий ветер задувает ее, и мечта ваша о преступлениях!" Он приметил, что и Стась не знает, что думать о родном дяде, который с твердостью сладострастца не отступал от темы греха ни в какую иную сторону.
- А ты, Стасик мой славный, грешишь? Э-э, молчишь, заиканья стыдишься. Надо тебе камней в рот набирать, как древние ораторы делали, и ходить на Щару для декламации виршей под бег воды. А то к панне придешь в гости - что ей за сладость клекот слушать всю ночь, словно аист рядом улегся... Но молодец, молодец, саблю носишь, хоть этому научился, руби, не подсчитывай, что одного, что сотню - все равно грех... Грешите, панове, пока молоды, одно нельзя забывать: все - грешные, всех грешить тянет, а потому не злитесь, не осуждайте... Это счастье твое, Стасик мой милый, что заикой родился, не взяли на теологию, а то стал бы ксендз или унылый монах - книги и молитва, молитва и книги во все земные дни. А есть ли у тебя паненка? уставился ксендз Павел на подавленного племянника. - А если нет - Слоним город большой, найдет и тебе шутливый Амур особу веселого характера...
Юрий и Стась соболезнующе молчали - ясно было, что сидит с ними за столом спятивший старик и мысль его мечется по кривым закоулкам разрушенного ума в напрасных усилиях восстановить прежний порядок.
Неожиданно ксендз Решка откинулся в кресле и уснул.
- Теперь до ужина будет спать, - печально сказала экономка. - Плохо отцу Павлу, душа горит, уже второй год так мучается, как двум казакам лбы проломил свинцовым подсвечником. В иконы стреляли... Ты, пан Стась, приходи, и пан пусть приходит...
Стась стал навещать дядьку ежедневно, но Юрий больше к канонику не пошел: страшно стало ему, что и его ждет за Эвку наказание сумасшествием. Уже и после первого посещения вдвое усилилась горечь на душе, и тоже в тупике метались вопросы: жива Эвка? убил? нашли? сказала отцу? Изведясь, Юрий отправил домой гайдука с письмом к отцу и наказал узнать все местные новости. Гайдук поскакал с неохотой сквозь опасные неблизкие версты - пан Юрий мысленно последовал за ним, молясь, как ангел-хранитель, о невредимости этого человека.
Как-то встретился приятелям у костела полковник Воронькович с черным лицом после поминальной службы - сын погиб месяц назад от стрелецкой пули под Могилевом. Сороковины пройдут, говорил Воронькович, пойду в войско.
Они сидели втроем в корчме за кружками старой густой сливянки малословные, хмурые, разобщенные разностью внутренних забот, и в длинные перерывы между редким словом мрачно вглядывались в красный отлив вина, словно ожидали появления на нем, как в гадальной миске, ответа из будущего. Воронькович думал о мести, Юрий катал свой жгучий уголек, Стась Решка страдал от невнимания дядьки к завещательному вопросу. Вот так, каждый в своем, отсидели они свидание и разошлись.
В сомнениях своих о повисшем в неизвестности наследстве и связанной с ним будущности Стась обращался за советом к Юрию. Все забылось старым ксендзом после утраты права на смелый стук в райскую дверь - вполне мог он пойти в чистилище, не распорядившись судьбой потомственного владения в Лидском повете. Только как, как пробиться к заглохшим чувствам родственной заботы?.. Но советы, порождаемые рассеянной душой и сосредоточенным на тайне умом, все сводились к одному - проси! Просить спятившего дядьку, чувствовал Стась, было бесполезно, вообще мог сложиться в перепутанных дядькиных мыслях обратный результат. Поэтому Стась настойчиво звал Юрия с собой - для вескости заботы; но и сам отец Павел обиженно спрашивал, куда пропал милый пан Матулевич, пришедшийся ему по душе. О господи, думал Юрий, кровь к крови тянет - и согласился.
Опять сели вчетвером обедать. Ксендз Решка говорил:
- Пан Юрий милый, хоть я и грешен, но всякого порицания от людей боюсь. Конечно, одно за другое не засчитывается, один грех всю жизнь перечеркивает, все другие заслуги и труды сразу цену теряют, но это перед богом так, а мы, грешные, слепые, несчастные, судьями друг другу быть не можем, потому что если чист в одном и судишь другого, так грешен в другом, в чем он чист, и будет не суд, а ложь...
Тут последовало обычное вытирание слез поданным платком, и в короткую паузу Юрий успел вставить важный для себя вопрос:
- Если бог судит, зачем самому себя судить?
- Пан Юрий, милый, - отвечал ксендз Решка, - бог через совесть судит... Они иконы рубили, я жизнь отобрал... Вот моя чистота - в кровавых брызгах... Я их не жалею - это неразумные люди, я себя жалею, что запятнан кровью...
Пан Юрий при последних словах оцепенел, словно каноник проник в его тайну и держал перед глазами поляну со всем происшествием. Но показалось... О другом думал старый каноник, какое-то новое смятение взволновало его. Он незамедлительно объяснил возникшее чувство:
- Или, подумал я сейчас, раньше создалась моя вина? Молитва и книги... да, так, и ничего больше. Но о чем была молитва? О чем были книги?.. Казак глуп, пан Стась милый, для него я просто "бесово отродье", "ворона иезуитская", хоть я не иезуит, а бернардинец... Только ему все равны "проклятые латиняне"... А мы кричим: "Проклятая схизма!" У них попы, у нас ксендзы; патриархи - кардиналы... Прячемся от греха по каморам и кельям, сочиняем книги обличений и ненависти, только сами, пан Юрий мой, в битву не ходим... А как самому пришлось - горько... Да еще дурни эти, епископы униатские, чтобы в раду пролезть, - сколько злобы породили на свет... А народ... что народ?.. глуп народ, не ведает ничего. Что вы, панове мои милые, ведаете о догматах, хоть и в коллегиуме учились?.. Нет, не звали мы к миру, учители духовные, к мечу звали, и зовем к мечу. Что мы, что русские попы, что кальвины... Дал нам бог слово, и как мы с ним: те проклятые, для них мы проклятые... Глуп казак и рубит, потому что глуп и сабля в руках. А порубит "проклятых" - что, лучше станет? Глуп народ, мы науськиваем... Может, где-то в этот час поп сидит, как я с вами, и так же плачет... но и сам виноват...