Дождь в Париже - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изобилию не удивился – им теперь мало кого удивишь даже в медвежьих углах России. Хотя неизвестные упаковки манили, заставляли себя разглядывать. И очень быстро любопытство сменилось желанием купить это, и это, и еще вот это попробовать…
Зачем тащиться по холоду черт знает куда, ведь можно устроиться в номере – симпатичной теплой норке с окошком на Париж – и посидеть… Вот и полки с бутылками. Вино, ликеры, шампанское. Крепкие напитки. Pastis – бросилось в глаза. Сорок пять градусов. Национальный французский напиток. Был абсент, но настоящий абсент когда-то запретили, теперь вместо него в основном разная фигня. А вот пастис… Это, говорят, вещь. Попробовать? Да, надо.
Вернулся ко входу, взял пластиковую корзину. Она стала наполняться нарезкой оранжевого сыра, бекона, какой-то колбасой с орехами, палкой багета, бутылкой пастиса, пачкой сока (пастис, слышал, нужно разбавлять). Да, еще воду! Вода-а… Нашел полку с водой, взял двухлитровую бутыль. Уже возле кассы заметил печенье. Печенье он любил. Вот это, «Орео», улыбнулось ему…
Рассчитался без затруднений – кассирша, чернявая девушка с блестящими глазами, молча пробивала покупки, Топкин молча складывал их в пакет, потом глянул на экранчик. Был удивлен дешевизной – слегка за двадцать евро. Даже в переводе на рубли – нормально.
Кассирша сказала как-то по-товарищески:
– Мерси, мёсьё.
– Мерси, – ответил он.
* * *Черт с ней, с обзорной экскурсией. Изменится погода, сам всё осмотрит. Будет гулять где захочет, ни от кого не завися.
В номере достал программу тура, нашел выделенное маркером. Бесплатное.
Послезавтра – поездка в Версаль. Это обязательно. А в последний день – посещение Лувра. Да, да, Лувр! Лувр – святое. И необходимо уточнить, входит ли в это посещение Орсе, где импрессионисты. Это ведь тоже, кажется, Лувр. Типа филиал Лувра… Или нет?.. Надо выяснить. Моне, Ван Гога, Тулуз-Лотрека нельзя пропустить.
– Довольно восторгаться репродукциями! – провозгласил Топкин и плеснул зеленовато-коричневого пастиса в стеклянный стакан.
Понюхал. Терпко пахло аптечными препаратами. Поболтал стакан; жидкость задвигалась внутри тяжело, как масло… Стоит разбавить. Пить неразбавленным опасался. В какой пропорции? И чем лучше – водой, соком?
Налил воды раза в два больше, чем было пастиса. Зеленовато-коричневое побелело, аптекой запахло сильнее, но уже не так терпко.
Топкин сделал глоток, переждал, сделал второй. Сладковато. Чуть ощутимое пощипывание алкогольными градусами языка, глотки. И этот аптечный вкус… Кажется, чем-то подобным мама заставляла его полоскать горло, когда простывал. Анисовые капли, что ли…
В детстве Топкин болел довольно часто. Особенно осенью. Начинался кашель, из носа текло, поднималась температура, не сильно, но все-таки.
Может, это и не простуда была, а малоизвестная в то время аллергия – сезон болезней совпадал с началом отопительного сезона. В избах начинали жечь уголь, и котловину, в которой лежит Кызыл, затягивало удушливым чадом, снег становился серым, иногда и в нескольких метрах ничего не было видно.
Поначалу Андрей пугался болезни, томился сидением дома, а потом научился извлекать из этих дней в кровати пользу и удовольствие. Лепил солдатиков, особенно тщательно отделывая форму и оружие, склеивал модели линкоров, читал… Большинство прочитанных им книг было прочитано именно во время болезней.
Родители уходили на работу, а он, завернувшись в одеяло, пробирался в большую комнату, которую у них называли «зал», и включал телевизор. По второй программе показывали по утрам – именно в то время, когда школьники сидели на уроках, – интересные передачи. «Образовательные», как указывалось в телепрограмме.
«История. 8 класс. Кромвель и уравнители», «Биология. 7 класс. Пауки», «Музыка. 4 класс. Богатырские образы в музыке А.П. Бородина», «Итальянский язык. 2-й год обучения»…
Особенно нравилось Андрею, когда актеры читали произведения. Похожий на дворянина актер декламировал стихи Жуковского, Олег Борисов наизусть рассказывал всего «Конька-Горбунка», глядя в камеру. Подвижные старички увлеченно, как о своих знакомых, говорили о Пушкине, Лермонтове, Маяковском, то и дело приводя по памяти четверостишия… Андрей завидовал их памяти: ему самому заучивание стихов давалось с великим трудом.
А к стихам тянуло. Некоторые казались написанными не людьми – не мог человек написать так прекрасно, найти такие точные, единственные слова, рифмы, которые не только украшают, а и доводят смысл до нечеловеческого величия. Нет, какого-то сверхчеловеческого.
Как землю нам больше небес не любить?Нам небесное счастье темно.Хоть счастье земное и меньше в сто раз,Но мы знаем, какое оно.
Правда, стихи так просто – открыл книгу и начал – читать не получалось. Нужно было настраивать себя, что-то отключать в голове, а что-то включать, вытягивать из глубины, из-под того, что было необходимо в ежедневной жизни, грубой, опасной, нередко звериной. И это отключение и включение удавалось чаще всего во время болезней, в одиночестве, вынужденном, но и таком каком-то живительном, благотворном.
Были стихи и чудесные, и страшные одновременно, неожиданные, непредставимые. Становилось непонятно, почему их издавали теперь, когда везде говорят о хорошем в нашей стране, добром, учат созидать и созидаться, а не разрушать и разрушаться самим…
С детского сада Топкин помнил: «Белая береза под моим окном принакрылась снегом, точно серебром». Помнил даже тот момент, когда строки эти вошли в него и остались в нем жить. И слыша их где-нибудь, читая своему сынишке, Топкин внутренне оказывался в том месте, где их узнал.
Всех детей уже разобрали, а мама задерживалась. Стемнело, в группе погасили свет, оставив один торшер, и в большом окне было видно, что на улице большими хлопьями падает снег, хлопья цепляются за ветки растущей у самого окна березы… Воспитательница ушла, а с Андреем осталась няня, пожилая большая женщина. И, наверное, заметив, как он тревожится, что готов заплакать, она усадила его на диван рядом с торшером и села рядом. В руках у нее была книга.
«Андрюша, а давай я тебе стишок прочитаю, – сказала. – Его написал Сережа Есенин, почти такой же маленький мальчик, как ты. Сидел дома один, в окошко смотрел и написал. А потом он вырос и стал великим поэтом».
Держа открытую книгу перед собой, но не заглядывая в нее, няня стала рассказывать:
«Белая береза под моим окном…»
Через несколько лет – ему было уже девять-десять, – оставшись дома один, Андрей рассматривал корешки книг в шкафу. Книг было немного, но все же, чтобы прочитать их все, нужно было потратить много времени. И он боролся с желанием взять и начать читать эти толстые недетские книги и страхом за время чтения пропустить важное в жизни.
На одном из корешков увидел: «Сергей Есенин», вспомнил тот вечер в садике, няню, словесную мелодию про березу и достал книгу.
Обложка была серая, как старый снег, поперек нее – веточка с кленовыми листочками… Андрей полистал, цепляясь взглядом за строки и отрываясь от них без усилия. Но вот зацепился и не смог оторваться. И побежал дальше, ниже и сам чувствовал, как с каждой строкой лицо его искажается, кривится.
Снова пьют здесь, дерутся и плачутПод гармоники желтую грусть.Проклинают свои неудачи,Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,Заливаю глаза вином,Чтоб не видеть лицо роковое,Чтоб подумать хоть миг об ином.
Что-то всеми навек утрачено.Май мой синий! Июнь голубой!
«Май мой синий, июнь голубой», – повторил Андрей эти наполненные свежим воздухом слова, а потом снова ухнул в удушливый сумрак:
Не с того ль так чадит мертвячинойНад пропащею этой гульбой.
Что знал тогда, в девять-десять лет, Топкин о плохом? Да, конечно, кое-что знал. И видел про жизнь бандитов в фильмах «Место встречи», «Сыщик». Но стихи об этом читал впервые.
Ах, сегодня так весело россам,Самогонного спирта – река.Гармонист с провалившимся носомИм про Волгу поет и про Чека.
«Про Чека… Про ЧК? Про чекистов?..»
Что-то злое во взорах безумных,Непокорное в громких речах.Жалко им тех дурашливых, юных,Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Строчки не плыли, а словно бы ковыляли, запинались, спотыкались, и от этого было еще страшней и удушливей.
Где ж вы те, что ушли далече?Ярко ль светят вам наши лучи?Гармонист спиртом сифилис лечит…
«Сифилис?!» – слово, которое нельзя говорить… За кидание друг в друга тряпкой, которой стирают мел с доски, ставили неуд по поведению, вызывали родителей к завучу. И не за саму игру наказывали, а за слово, что, кидая тряпку, нужно было выкрикнуть: «Сифа!» Нельзя говорить это слово. А тут написано, причем целиком, напечатано в книге.