Гертруда и Клавдий - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боюсь, — по размышлении осмелилась сказать Герута, — это отметает наш бедный род людской. Богу следовало бы прислать нам не Своего Сына, а теорему.
Такое почти богохульство притянуло к ней взгляд расширившихся глаз Фенга. Они были восхитительно более темными, чем у Горвендила: коричневатость взрыхленной земли со стебельками травы в ней, остатки сотворения, которое, подобно сотворению Евы, было вторичным.
— Скажи мне, Герута, во что ты веришь? Мне кажется, твой отец был обращенным не более, чем мой. Они любили и убивали с невинностью зверей.
— Они жили согласно тому, чего требовали их выживание и удовольствия в нуждах каждого нового дня. Я верю в то, — ответила она, — во что поставленные надо мной мужчины велят мне верить. Вне их кредо общество не предлагает женщине никакой безопасности. А ты, мой брат, во что веришь ты?
Но он не был ее братом и ответил так стремительно, что она заморгала.
— Я верю, что люди могут быть прокляты, — сказал он, — и не так уж уверен, что они могут быть спасены. После трапезы, благородная Герута, я должен показать тебе что-то — красоту, которая отдает наши мысли о добре и зле на милость реальности.
Еда была простой, а потому и более вкусной — копченое мясо было в меру солоноватым, а осенние плоды крепкими и сочными. Для начала обществу, чтобы согреться после двухчасовой прогулки верхом, подали деревянные миски с похлебкой, пахнувшей капустой и крольчатиной (ее томили на огне день и ночь в чугунном котле, весящем больше взрослого мужчины). Затем подали куски ветчины, вымоченной в рассоле, куски гусятины, хранившиеся в меду, соленую селедку и треску, нарезанные полосками, чтобы их можно было брать изящно, и маленькие сухие пряные колбаски, которые крестьяне называют непристойным словом. Спаржа, сначала сваренная, потом высушенная с артишоками и листьями подорожника, вымоченными в вине для съедобности, приводила на память летнее изобилие овощей. На десерт, как гвоздь трапезы, их обнесли блюдом с финиками и чищеным миндалем — заморские сласти во вкусе Фенга. Компания людей и разгоревшийся огонь согрели низкую залу, и воздух под почернелыми досками потолка стал душным.
Королева с сопровождавшими ее женщинами кушала на нижнем конце длинного стола, дабы их уши, хотя и в безопасности уютных чепцов, не осквернялись бы шутками мужчин, когда чаши с медом и хмельным пивом развязали их языки. Фенг словно был настолько увлечен все более громогласной и веселой мужской беседой, что ни разу не посмотрел в ее сторону, однако он подошел к ее концу стола, все еще догрызая свой десерт — красное яблоко в рыжих полосках. Зубы у него были неровными, но крепкими на вид и все целы: ему не приходилось терпеть сокрушающую боль и выдергивания, оставившие дыры в чинном рту Горвендила, который теперь был склонен улыбаться даже меньше, чем прежде.
Фенг вывел Геруту из дома, провел через двор, где замерзшие рытвины поблескивали от полуденной оттепели, и повернул к длинному, крытому соломой строению, в котором по доносившимся оттуда клекоту и шелесту крыльев она угадала соколятню. Пока они шли через двор, грачи на развесистых дубах закаркали хором в какофонии возмущения и тревоги. Гам их был настолько оглушительным, что Геруте почудилось, будто ее уши высвободились из-под чепца.
В соколятню вела только одна дверь, войти в которую можно было лишь пригнувшись. Фенгу, хотя он был ниже Горвендила, пришлось наклонить голову. За порогом пол из песка и гальки зашуршал, чуть пересыпаясь под неуверенными шагами королевы. Мрак внутри заставил ее остановиться. В ноздри ей ударила вонь тухлого мяса и пахучего помета крылатых хищников.
— Глазам надо попривыкнуть, — сказал Фенг рядом с ней. Сказал тихо, словно не желая разорвать паутину приглушенных звуков вокруг — шорох крепких, как латы, перьев, царапанье смертоносных когтей о жердочку, нежное позвякивание бубенчиков и голоса самих птиц — ропот придушенного плача, как земля от неба далекий от пронзительного крика хищника в вышине, когда он медленными кругами набирает высоту, чтобы камнем упасть на добычу.
Полумрак посветлел. Из темноты выступили детали: клетки, сплетенные из крепчайших ивовых прутьев, выбеленные пометом жердочки, запасные путы, висящие на стенах, призрачно белеющие колпачки с перьями, парализующие птиц искусственной слепотой. Соколиная охота всегда казалась Геруте жестокой забавой — насилием над вольной дикостью, извращением, делающим из сгустка свободной природы орудие человеческой забавы. Она прониклась этим отвращением, еще когда отец впервые показал ей Эльсинорскую соколятню, здание величественное, как церковь, где забранные решетками окна позволяли пленникам летать взад и вперед в высоком пространстве, расчерченном прутьями в солнечном свете.
В этой тесной убогой соколятне она почувствовала бедность Фенга, как должен был чувствовать ее он, сравнивая свою соколятню с соколятней короля. Теперь, когда ее глаза видели ясно, среди обломков пустых клеток она насчитала всего четверых живых обитателей. Неудивительно, что столько хитрых кожаных приспособлений для этой охоты свисало с затянутых паутиной колышков. Ненужные, не смазанные жиром.
— Мое отсутствие лишило меня многих прислужников, — сказал Фенг. — Полдесятка птиц и два сокольничих, дряхлый старик и его хромой внук. Ты что-нибудь знаешь об этой охоте?
— Мой отец показывал мне ее полдесятка раз, а мой муж и того меньше. По-моему, Горвендил не привержен этой забаве, хотя королевская соколятня содержится прекрасно, чтобы показывать важным гостям все великолепие этой охоты. Есть мужчины, насколько я знаю, для которых она — что-то вроде религии. И как в подлинной религии женщин, не рукополагают в священнослужители.
— А ведь только самку можно называть соколом по праву. Самец на треть меньше, огня же и ярости ему и наполовину недостает. Вот соколич, пойманный сетью несколько дней назад, а теперь обламываемый, как это называют. Соколич находится между птенцом, которого забирают из гнезда еще неоперившимся, и летуном, взрослой птицей, пойманной, так сказать, в полете. Прости такой педантизм, как тебе могло показаться, но это своего рода наука со своей системой названий.
— Я их слышала, — сказала Герута.
— Эту гордую юную красавицу мы назвали Вирсавией.
В тусклом свете единственного окошечка в дальнем конце соколятни Герута постаралась рассмотреть. Птица, будто свернутый пергамент, была засунута в вязаный носок. Голова торчала из одного конца, а из другого желтые лапы, уже в путах. Маленькая головка завершалась черной шапочкой, а белые стороны были исчерчены полосками, тянувшимися от глаз, будто чернильные струйки. Герута пошире открыла глаза, чтобы лучше ее разглядеть, и ахнула от ужаса. Веки Вирсавии были сшиты вместе ровными плоскими стежками.
— Глаза, — сказал Фенг, услышав ее судорожный вздох (ее лицо в белом обрамлении чепца было от него отвернуто), — запечатаны, как это называется. Ради ее собственного блага. Иначе она начнет отчаянно биться, пытаясь вырваться на свободу. Когти ее подравнены, а лапы спутаны ремешками с бубенчиками, так что сокольничий слышит каждое ее движение. У нее сложный характер, очень чуткий, легко возбудимый. Чтобы она стала помощницей человека, ее необходимо держать в неподвижности, точно запеленатого младенца или короля, прикованного к трону с начала и до конца какого-нибудь священного обряда либо церемонии. В ее сердце — весь воздушный простор, и мы стремимся, так сказать, слить ее через воронку в надлежащий сосуд. Ее кормят, Геруту, кормят более легким мясом, чем то, которое она добывала бы на воле. Слепота для нее милосердие, убаюкивающая безопасность. Разве ты никогда не видела, как мальчик, пасущий гусей, чтобы поймать гуся, набрасывает на него одеяло и птица сразу замирает, будто погрузилась в сон? — Его голос убаюкивал ее слух, щекоча приятной зазубренностью.
— Вот так мужчины подчиняют женщин своими сокрушающими клятвами, — сказала она. — А ее глаза будут когда-нибудь распечатаны?
— Как только сокольничий сочтет, что она готова для колпачка. А пока он приучает ее к человеческому голосу, к нашим прикосновениям и запаху, которые слишком сильны для обостренных чувств сокола. Успокаивая ее, он прыщет на нее водой из собственного рта, снова и снова поет ей одну и ту же песню. Ночь за ночью он бодрствует, чтобы она бодрствовала с ним, пока не сдастся и не признает его перчатку своим естественным местом отдыха. Эти дивные существа не похожи на собак и свиней, их владения нигде не соприкасаются с нашими, если только мы с великим терпением не выкуем звенья и не притянем их к нам.
— Бедняжка Вирсавия. Мне бы хотелось, чтобы она могла понять все твои чарующие объяснения ее страданий. Взгляни! Под жердочкой лежат сброшенные ею перья. Она окажется совсем нагой — такой, какой была, когда царь Давид подглядывал за нею с крыши.