Мастер глазами ГПУ: За кулисами жизни Михаила Булгакова - Виталий Шенталинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ответ — гробовое молчание. И чем дольше оно длится, тем все сильнее Булгаковым овладевает беспокойство, переходящее в отчаянье. Теперь он уже действительно серьезно болен — нервное переутомление, неврастения, с припадками бессилия, страха и тоски, вплоть до того, что он уже не может выйти на улицу.
А ответа не было.
И тут еще внезапная новость — Евгений Замятин получил разрешение уехать за границу. Тоже после письма Сталину. Чем взял? Тем, что Горький ему помогал? Или написал лучше?
Так, в бессильном метании, в угасании надежд, прошел этот год.
А в начале следующего, 1932‑го вдруг забрезжил свет. Случилось это после того, как Сталин в очередной раз осчастливил Художественный театр своим посещением. Посмотрев спектакль и расслабившись, спросил между прочим:
— А что это «Дней Турбиных» у вас не видно?
Гром среди ясного неба! И завертелось…
Сводка Секретного отдела ОГПУ № 181.
«21 января 1932 года во Всероскомдрам 2 зашел Булгаков. На вопрос о разрешении постановки его пьесы сказал: «Я потрясен. Сейчас буду работать так, как и раньше. В настоящее время я утром работаю над «Мольером», днем над «Мертвыми душами», а вечерами над переделкой «Дней Турбиных». Играть в пьесе буду я сам, так как со мной могут выкинуть какой–нибудь новый фортель и я хочу иметь твердую профессию».
«Актера» — добавляет для ясности «источник».
Булгаков не лукавил, когда говорил, что впрягся сразу в три упряжки. И что сделался актером — тоже правда, хотя собирался играть не в «Днях Турбиных», а в «Пиквикском клубе», по Диккенсу, — роль судьи. И вскоре сыграл — совершенно блестяще!
Он отдался на волю судьбы, вернее, вошел в русло большой работы. Кроме прозаической книги о Мольере и доработки «Мертвых душ» (получено разрешение и на эту постановку) заканчивал новую пьесу — «Адам и Ева» и там выдернул наконец из себя язвящее жало социального вожделения заключительным пассажем, обращенным к одному из героев: «Ты никогда не поймешь тех, кто организует человечество… Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь!»
Пусть этот персонаж вместо него отправляется к генсеку. С автора хватит! Место автора — за кулисами. Автору некогда, он захвачен романом о Мастере и Христе, погубленном было собственными руками, воскрешает его из пепла, пишет заново.
Между тем неистощимая на выдумки жизнь затевает с ним еще один сюжет: посылает навстречу ему нового персонажа, имя которого рифмуется с ОГПУ — Бенабу, господина Сиднея Бенабу. Дело пахнет шпионажем…
В Секретно–политический отдел ОГПУ летит служебная записка из Особого отдела:
«Секретно
В Москве проживает прибывший по делам Главконцескома 3 британский подданный Бенабу Сидней, являющийся, по нашим данным, агентом «Интеллидженс сервис».
В последних числах марта с. г. Бенабу устроил у себя вечер в честь приглашенного им драматурга Булгакова. О проведенном в присутствии Булгакова вечере Бенабу старается никому не говорить, предупреждая об этом и своих знакомых.
Просьба сообщить, имеются ли у вас какие–либо компрометирующие сведения о Булгакове, его связях и окружении, а также не является ли он вашим секретным сотрудником».
Лихой поворот темы! Как жаль, что сам Булгаков ничего об этом не знает, — должно быть, не упустил бы случая развить сюжет, потешиться. Одни подписи под документом чего стоят — Правдин и Чертов!
Увы, на этом архивный сюжет обрывается, остается неизвестным, что ответствовал в Особый отдел — отдел Секретно–политический.
Зато жизнь дарит Булгакову еще одну встречу с иностранцем. И не с кем иным, как с самим Эдуаром Эррио, экс–премьером Франции, симпатизирующим СССР. Об этом со слов мужа рассказала Елена Сергеевна Булгакова в своем дневнике.
Художественный театр. Дают «Дни Турбиных». В первом ряду партера — высокие гости во главе с Эррио. Он в восторге от спектакля. В антракте зовут автора. Поздравления. И вдруг неожиданный вопрос:
— Были ли вы когда–нибудь за границей?
— Никогда.
— Но почему?
— Нужно приглашение, а также разрешение советского правительства.
— Так я вас приглашаю!..
Звонки прерывают разговор. Спектакль продолжается.
А на дворе своя, суровая действительность: арестован еще один близкий друг Булгакова, драматург Николай Эрдман. «Ночью М. А. сжег часть своего романа», — записывает Елена Сергеевна. Сейчас Булгакова если бы куда и послали, то совсем не в ту сторону, в какую поманил его Эррио.
Знакомый партиец спросил его однажды:
— А вы не жалеете, что в вашем разговоре со Сталиным вы не сказали, что хотите уехать?
— Это я вас могу спросить, жалеть мне или нет. Если вы говорите, что писатели немеют на чужбине, то мне не все ли равно, где быть немым — на родине или на чужбине?
Другой коммунист, дальний родственник Михаила Афанасьевича, сказал на ту же тему иначе:
— Послать бы на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился…
— Есть еще способ — кормить селедками и не давать пить, — прокомментировал Булгаков.
В марте 1934 года Сталин вновь осчастливил своим визитом МХАТ. И опять спрашивает, между прочим, о Булгакове: как он, работает ли в театре? Это возрождает новые надежды — Булгаков делает еще одну попытку прорваться в большой мир, подает прошение о двухмесячной заграничной поездке вместе с женой. Просит поддержки у Горького. На этот раз можно было, казалось, рассчитывать на успех. Уже заполнили анкеты, получили заверения чиновников: дело ваше решено, есть распоряжение, скоро получите паспорта. Уже сыпятся поздравления. Итак, Париж! Бонжур, господин Мольер!..
— Значит, я не арестант, — ликует Булгаков, — значит, увижу свет!
Потом — отсрочка за отсрочкой. Но вот курьер от Художественного театра покатил за паспортами, привозит целую груду — всем артистам, кто подавал заявления, всем… Булгакову — отказать…
На улице, когда они с женой вышли из театра, ему стало плохо. Добрались до ближайшей аптеки, уложили на кушетку, дали сердечные капли…
И вновь — черная полоса: нервный срыв, боязнь пространства, одиночества, смерти.
Оскорбление, обида были так велики, что не выдержал, еще раз написал Сталину, рассказав все, что случилось, прося о заступничестве.
Ответа он, конечно, не дождался. И все же спустя год снова подал заявление на заграничную поездку — чтобы получить отказ. Надеяться больше было не на что.
И как обычно у Булгакова, боль и беда жизни через творчество вытесняются на страницы рукописи. В тетради романа появляются черновые записи главы «Ночь». Мастер и Сатана — Воланд летят на черных конях над землей. Внизу сверкает огнями неведомый город. «Я никогда ничего не видел. Я провел свою жизнь заключенным. Я слеп и нищ», — говорит Мастер.
И дальше, в черновике главы «Последний путь», Воланд навсегда определяет судьбу Мастера:
“ — Ты награжден… Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил… Я получил распоряжение. Преблагоприятное. Так вот, мне было велено… велено унести вас…»
На этом фраза обрывается.
«Уносят» в могилу… Или на небеса.
«Булгаков болен каким–то нервным расстройством, — доносит на Лубянку 23 мая 1935 года секретный агент. — Он говорит, что не может даже ходить один по улицам и его провожают даже в театр, днем. Работает много, кончил «Мертвые души» для кино, «Ревизора» для кино и сейчас заканчивает пьесу для Театра сатиры. Подписал договор с театром Вахтангова.
Два основные мотива его настроений:
«Меня страшно обидел отказ в прошлом году в визе за границу. Меня определенно травят до сих пор. Я хотел начать снова работу в литературе большой книгой заграничных очерков. Я просто боюсь выступать сейчас с советским романом или повестью. Если это будет вещь не оптимистическая — меня обвинят в том, что я держусь какой–то враждебной позиции. Если это будет вещь бодрая — меня сейчас же обвинят в приспособленчестве и не поверят. Поэтому я хотел начать с заграничной книги — она была бы тем мостом, по которому мне надо шагать в литературу. Меня не пустили. В этом я вижу недоверие ко мне, как к мелкому мошеннику.
У меня новая семья, которую я люблю. Я ехал с женой, а дети оставались здесь. Неужели бы я остался или позволил себе какое–нибудь бестактное выступление, чтобы испортить себе здесь жизнь окончательно. Я даже не верю, что это ГПУ меня не пустило. Это просто сводят со мной литературные счеты и стараются мне мелко пакостить».
Второй мотив:
«Работать в Художественном театре сейчас невозможно. Меня угнетает атмосфера, которую напустили эти два старика — Станиславский и Данченко. Они уже юродствуют от старости и презирают все, чему не двести лет. Если бы я работал в молодом театре, меня бы подтаскивали, вынимали из скорлупы, заставили бы состязаться с молодежью, а здесь все затхло, почетно и далеко от жизни. Если бы я поборол мысль, что меня преследуют, я ушел бы в другой театр, где, наверное бы, помолодел»”.