У нас дома в далекие времена - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но затем я опять возвращался к своим любимым картинкам. Неужели их придется отдать насовсем, навсегда, такие красивые! Нет, не смогу! Ни за что не решусь! Это несправедливо со стороны мамы требовать от меня такое. Я никогда не расстанусь с ними.
На следующий день, после школы, я снова сидел над картинками. Они стали мне теперь вдвое дороже! Я начал их раскладывать совсем по-новому: индейцы к индейцам, быки к быкам, гасиенды к гасиендам. Тут кто-то вошел в комнату, взглянул через мое плечо на картинки, и я услышал мамин голос:
— Сделай нам одолжение, сынок! Перебори себя хоть раз!
Мама ласково погладила меня по голове.
Но я молчал, и мама, не проронив больше ни слова, тихо вышла из комнаты.
Я хотел было продолжать сортировку, однако ничего уже не получалось. Я сложил картинки в несколько пачек, перетянул их резинками, и некоторое время молча смотрел на них. Затем поднялся, распихал, сколько влезло, по карманам, остальное взял в руки и отправился к Гансу Фётшу.
Нет, на душе у меня было совсем нелегко, я нисколько не чувствовал, что делаю что-то похвальное. Но какой-то голос во мне говорил, что это необходимо сделать, как бы ни было тяжело, что я не имею права разочаровывать родителей… Иначе я не мог поступить, так уж я был устроен… И я пошел против воли…
Не скажу, что Ганс Фётш отнесся к моей просьбе по-дружески. Как прирожденный оптимист, я вообразил, будто он, по крайней мере, не станет усложнять проблемы. Но он упрямо твердил, что «сделка есть сделка», и бил меня моими же собственными аргументами: я, мол, дал ему слово, я его уверял, будто марки принадлежат мне. А до собственных вещей сына даже отцу нет никакого дела.
Пришлось выдвинуть орудие тяжелого калибра: я обрисовал, в каком гневе пребывает мой отец, и представил, как разгневается его папаша. Однако я не чувствовал уверенности в своей позиции: раззадоренный упорством Фётша, я хотел принудить его к сдаче, но в то же время мне не хотелось, чтобы он сдавался, — тогда бы я доложил об этом родителям и не расстался бы с картинками.
К сожалению, Ганс Фётш сдался. Он проворчал еще насчет того, что никогда больше не заключит со мной никакой сделки, что, мол, теперь он знает, чего стоит мое самое честное слово, но картинки все-таки взял. Мои марки он, конечно, не может отдать сейчас же, он их переклеил в свой альбом, в разные места. Придется снова отклеивать, но на это надо время. А несколько дублей он поменял, так что вернуть их невозможно.
Расстались мы весьма холодно. Мама встретила меня дома очень ласково. Она похвалила меня за то, что я сумел побороть себя, отец тоже смотрел на меня по-прежнему радушно. Как всегда, с них было достаточно проявления доброй воли.
В дальнейшем мне повезло так же, как отцу с его начальником: не раз пришлось ходить к Гансу Фётшу с просьбами и напоминаниями, пока он не вернул мне жалкую горстку почтовых марок:
— Вот, это все! Больше у меня ничего нет твоего!
Даже моему неколлекционерскому глазу было видно, что в этом марочном хламе лишь несколько штук из отцовской коллекции. Но я уже устал от хождений, и мне не хотелось приставать к Гансу Фётшу.
Отец тоже хмуро взглянул на кучечку марок:
— Н-да, Ганс, моей чудесной коллекции больше нет, и впредь на меня не обижайся, если я как следует поразмыслю, прежде чем подарю тебе что-нибудь стоящее… Полагаю, самое лучшее — отдать все марки твоей сестре Итценплиц. У нее уже набралась вполне приличная коллекция, и она сумеет употребить эти остатки с большей пользой, нежели ты.
Дело сделано, и я остался без марок и без картинок.
Временами я ломал голову над тем, какова же, собственно, награда за мою победу над собой: отец лишился коллекции, я — картинок, а приятель был оскорблен. Итоги получились явно неубедительные.
После этого мои отношения с Гансом Фётшем некоторое время были весьма прохладными. Мы выбрали себе других закадычных друзей, а если случайно встречались на улице, то лишних слов не говорили. Но в юности все быстро забывается, в частности, у меня довольно рано появилась склонность как можно скорее забывать все неприятные события, и особенно — позорные для меня. А у Ганса Фётша, который вышел победителем в этом инциденте, вряд ли была причина долго на меня злиться.
Так что мир и согласие между нами довольно скоро были восстановлены. В те дни весь Берлин говорил о новом универсальном магазине, построенном на углу Лейпцигерштрассе и Лейпцигерплац, расхваливали «медвежий фонтан», «зимний сад», неслыханно роскошный «световой двор»; началось всеобщее паломничество, каждый стремился заглянуть туда при первой возможности, за покупкой или просто так.
Мы, мальчишки, не отставали от всех. Правда, швейцарам универмага было дано указание не пропускать детей без взрослых, но мы всегда находили выход из положения. Приметив в вестибюле какую-нибудь толстую, не слишком расторопную на вид даму, мы быстро пристраивались к ней с боков, и чинно шествовали через запретные врата, оживленно болтая друг с другом.
Войдя в универмаг, мы прочесывали его сверху донизу. Долгое время казалось, что нам не обойти его до конца. То и дело мы обнаруживали новые секции, попадали в совершенно неведомое. Пожалуй, мы испытывали при этом те же чувства, что Ливингстон[18] и Стэнли,[19] когда они продвигались в глубь Черного материка. Вокруг в изобилии лежали дивные сокровища. Мы грезили о них. Мы были ослеплены, как и весь Берлин, который в ту пору — подобная роскошь была еще в новинку — толпился в проходах и у прилавков: всех охватила лихорадочная страсть к приобретениям, какой-то бешеный покупательский зуд. Самый последний бедняк видел здесь перед собой все богатства мира, не рассеянные по магазинам, в которые он никогда бы не осмелился войти, а выставленные как бы специально для него в одном месте…
Даже после того, как мы выучили весь универмаг лучше третьего спряжения monere,[20] он еще долго оставался единственной целью наших прогулок. От Луипольдштрассе до Лейпцигерплац было довольно далеко, но этот путь был не лишен для нас очарований. Мы шли до Мартин-Лютер-штрассе через Лютцовплац и вдоль Ландверского канала, который мне особенно нравился с детства, или же направлялись по Клейст- и Бюловштрассе, где велось строительство подземной и надземной железной дороги и где без конца рыли землю и забивали сваи. Потом мы сворачивали на Потсдамерштрассе, также привлекавшую нас своими многочисленными витринами.
В универмаге у нас были любимые секции, прежде всего, разумеется, книжная и секция игрушек. Кроме того, я почему-то оказывал особое предпочтение сравнительно безлюдной секции постельных принадлежностей, где с удовольствием прохаживался. Мне нравился вид и запах перинного тика — красного, синего, полосатого, нравились большие, застекленные спереди ящики, наполненные легким постельным пером — от нежнейшего гагачьего пуха до грубо ободранных куриных перьев. Если же в это время запускали огромную машину для чистки пера и мне удавалось взглянуть в окошечко на вихрь кружащейся пыли и пляшущих перышек, то восторгу моему не было границ.
А Ганс Фётш облюбовал себе секцию продовольственных товаров. Жадно принюхиваясь своим веснушчатым — и зимой и летом — носом, он кружил по залу, с восхищением взирал на силачей мясников, жонглировавших четвертями коровьих и половинками свиных туш, смотрел, как швыряют здоровенные оленьи туши, а под конец останавливался у большого аквариума с живыми речными рыбами. Там двигались, лениво шевеля плавниками, голубые и желтые карпы, в то время как их смертельные враги, щуки, тихо и недвижно, не проявляя ни малейших агрессивных намерений, стояли над самым дном, где свились в клубок угри.
В довершение экскурсии мы еще обычно забегали в секцию часов, которая, к сожалению, была невелика. С благоговением мы прислушивались к многоголосому тиканью. Нам казалось, будто мы попали в мастерскую некоего мага-волшебника по имени Время, которое мы никогда не смогли постичь, которое с каждым днем неуловимо изменяло нас так, что мы все больше и больше не узнавали самих себя. Казалось, мы уже начинали чуть-чуть постигать жуткую тайну Времени, слушая крик кукушки из шварцвальдских ходиков, или удар гонга напольных часов, но самое сильное впечатление было от часов, которые мы окрестили «точильными». Они помещались под стеклянным колпаком, и блестящий медный механизм работал у нас на глазах, вперед — назад, всегда только пол-оборота, совершенно беззвучно, зато на виду. Вот так я и представлял себе Время: назад — вперед, но, главное, — ни звука.
Стоило нам, однако, взглянуть на циферблат часов, как нередко обнаруживалось, что идти пешком домой уже слишком поздно. Тогда мы жертвовали последние десять пфеннигов и ехали трамваем. Домой мы вваливались сияющие и счастливые, но родителям не выдавали тайны наших экскурсий, опасаясь возможного запрета. Мы просто-напросто гуляли. Где? Да так…