Ксенолит и другие повести (сборник) - Ирина Василькова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спина так же безмятежна, хрупкие лопатки невинны, как ангельские крылья – господичтожетыделаешьсомной, – я прохожу мимо, искоса вглядываясь в лицо – наяда? дриада? черный ангел? Явно не от мира сего. И это надмирное совершенство делает мою печаль вполне переносимой, она становится печаль светла, и я никому этого не расскажу, потому что сумасшедшей меня тогда сочтут даже самые понимающие подруги.
Мыльные пузыри наполняют сад, льнут к яблоневым веткам фантастическими плодами, текут в просветы между вишнями, отсвечивают вечерними облаками. Тяжелый, тяжелый цвет, закатно-алый, прекрасный – господискорейбы стемнело!
Как началось?
Зову мужа на дачу – привычно знаю, что не согласится. А он вдруг как-то очень быстро соглашается.
– Знаешь, – добавляет смущенно, – я тут в Интернете с девушкой познакомился, ей очень за город хочется – ты не будешь против?
– Неее-е-т! – я энергично трясу головой и перекусываю нитку, которой только что пришила пуговицу к его-моей любимой рубашке.
– Вообще, ты знаешь… я хочу, чтобы ты поняла… я к ней как к дочке отношусь… – голос его явно теплеет. – У нее с родителями проблемы… – он замолкает.
А я-то что? Преданная и чуткая жена должна все понимать. Как-то давно, в пору влюбленности, мы сидели на скамейке в сквере и смотрели, как по дорожке носится очаровательное чумазое чудо – льняные волосы, перепачканные голубенькие джинсы. Румянец жизни на милой мордашке, волосы разлетаются. Испарина над вздернутой верхней губой – радость безоглядная и старательная одновременно.
– Хочу такую дочку – говоришь ты, и я с идиотской улыбкой счастливо утыкаюсь тебе в плечо.
Через год родился сын (у поэтесс почему-то всегда мальчики), мы возились с ним радостно, и ты любил его, но как-то раз у тебя сорвалось: «Жаль, что не дочка». А что материнская обида всколыхнулась во мне и угасла – об этом я ничего не сказала, да и незачем говорить.
Но замкнутость и отчужденность сына, такая заметная уже в младенчестве, переросла в холодное подростковое непонимание и раздражительность, так что и я порой подумывала о дочке, играла в «если бы, прикидывая, насколько семья могла бы быть теплой, но старалась на этой мысли все-таки долго не задерживаться.
Да, тебе тоже хочется тепла, думаю я, однако что-то меня колет, эдакое пронзительное предчувствие любящей женщины, и я нарочито небрежно спрашиваю: «У вас роман, да?» Ты обижаешься, оправдываешься: нет, ничего, мы только иногда за руку… но это не я… это она… понимаешь, она так устроена… ей нужен тактильный контакт… а я – ну как отец…
Тебе всегда хотелось быть отцом дочери…
Дитя ждет в метро на лавочке и вскакивает при нашем появлении.
– Ох, Еленаиванна, я о вас столько слышала, и я вас уже так люблю! – выпаливает она совершенно естественно, и напряжение меня отпускает. Высокая – выше меня, черноглазая, черноволосая, совсем не хрупкая, гладкая прическа, черная майка и камуфляжные штаны – никаких украшений, на которые так падки школьницы. Милая, очень милая.
Ниночка.
Мы долго едем, пересаживаясь с автобуса на автобус, покупаем какую-то снедь, ты одинаково вежлив с нами, но я все время чувствую неловкость, и мне интересно – а она? Видимо, нет.
Ищу подвоха – его тоже нет. На даче она сразу включается в хлопоты, мелко и аккуратно режет салат, моет посуду, и я на какой-то момент чувствую странное умиротворение, думая о дочке.
– Удочерим ее, а? – пытаюсь пошутить, пока она не слышит, но твой взгляд тяжел и губы презрительно кривятся – шутка явно не принята. Мне становится стыдно, хотя настороженность не пропадает.
Пока я воображаю себя в счастливой семье и мурлычу что-то под нос, колдуя над сковородкой с шипящим маслом, а дитя читает Цветаеву на веранде, муж упивается новым хобби.
Покупка цифрового фотоаппарата изменила его до неузнаваемости – он теперь охотник. Его освоение мира похоже на мое смакование деталей, но по-другому. Хищный взгляд видоискателя просеивает действительность, отметая обычное и выхватывая совершенное. Я рада его прикосновению к моим радостям, и хотя любимые предметы выходят порой пугающими и странными – лимон обзаводится хищной мордой, а нагота луковой плоти сквозь шелуху проступает так болезненно-беспомощно, – все это кажется мне началом нового сближения. Он видит важные детали моего мира – пусть и не моими глазами.
Момент просмотра отснятых кадров на мониторе я всегда встречаю с внутренним трепетом, стараясь хоть через торжествующую визуальность постичь закрытую глухими створками чужую душу. Мы сидим втроем на продавленном диванчике, ноутбук перед нами на табуретке, и экзотические голландские тюльпаны сияют немного холодным, электронным светом. Мне хорошо. И вдруг сердце ухает, обрывается и под наэлектризованной кожей волной прокатываются мурашки. Следующее фото снято из окна мансарды – кренящийся ракурс, рамкой стволы в наклон, а посередине на ровной траве газона лежит – летит? – девочка с книгой.
Ненадоненадо, неговоримненичего, я все уже поняла.
Что меня поражает в ней – это совершенная невозмутимость.
Не может ведь не чувствовать, что я все время смотрю на нее то сквозь кусты, то из-за угла дома. Вся очерчена линиями, точными и совершенными. Перо и тушь, восхитительный лаконизм. Черное – а все остальные цвета не имеют значения, она кажется монохромной. Линия важнее. Я слежу глазами за спускающимся на шею завитком. Какая выразительная графичность! Нежная косточка на хрупком запястье, и браслет звенит. Вижу ее сзади, в полупрофиль. «Каждая черта ее была легка и чиста, как полет ласточки» – сентиментальная формула девичьей красоты.
Нет, здесь другая эстетика, жесткая. Кажется, будто ее нарисовал Обри Бердслей – чистота, слитая с порочностью. Трудно понять, как простая линия может быть столь чувственной. Она – носитель – уж точно этого в себе не понимает. Я восхищаюсь ею, как графикой Бердслея, но темное подсознание делает мое любование слегка отравленным.
Еще она похожа на ландыш (тоже, кстати, ядовитый) – их много у меня в тенистом углу сада, низкорослые диковатые дебри с каплями-колокольчиками сияющего света. Так гармонично все устроено, так сочетаются жесткая плоть и строгая форма листа с жемчужной хрупкостью. А представьте себе такой цветок на фоне, скажем, листвы дельфиниума, резной, светлой, нервной – нет, не то, бидермайер какой-то… Здесь же – плотный лак темно-зеленых ланцетовидных листьев, непоколебимая уверенность, непрошибаемая стойкость. Лучший фон для светящихся серебристых капель. И не заподозришь тайной агрессии – подземные стебли свирепо буравят почву, ландышевая поросль разрастается с каждым годом, вытесняя прочую флору.
Полночи мы смотрим Кустурицу, «Аризонскую мечту».
Каждый видит свое. Я – сумасшедшую бабу, мечтающую летать, жуткий трагикомический персонаж, инфернальную распадающуюся реальность и свое в ней отражение. Музыка Горана Бреговича выворачивает наизнанку, до спазмов в животе. Я сижу между вами, слева Ниночка прильнула ко мне, как зверек, ее голова доверчиво лежит на моем плече, правым плечом я чувствую тебя, а мое тело прошибают разряды. Между вами – электричество, а я – плохой изолятор. Пахнет паленым. Только не показывать виду!
В четыре часа уже начинает светать.
Ниночке скучно на шести сотках, она тащит нас гулять по окрестностям. Это мне нравится, мы ведь с тобой никогда не гуляем – я вожусь с растениями, ты читаешь в кресле. Оказывается, у нас чудные окрестности – крутые речные берега, луга, березовые перелески. Мне хочется многое объяснить ей, но я не знаю как, поэтому невнятно толкую про знаки, которыми говорит с нами мироздание, о его стрелочках и подсказках, об умении их видеть и не бояться. Мы уходим далеко и попадаем на территорию заброшенного пионерлагеря. Высокой травой заросли площадки, порушенные беседки. Поэтика умирания. Ржавый шпиль флагштока давно забыл, какое знамя трепал на нем ветер. Жизнь отхлынула в другие места. Мне становится жаль детства, холодной росы по утрам, армейской картофелечистки на лагерной кухне и добавки компота за очередной стишок в стенгазете «Зоркий глаз».
Зачем-то мне сегодня надо было оказаться именно в этом нереальном месте, увидеть торжество энтропии, одичание-ржавение-гниение, а поверх распада – утешительные волны трав и листьев. Забираемся в какие-то совсем уже дебри. Темно-кирпичные хозяйственные постройки заросли мхом, в них заколоченные окна и глухие железные двери. Ненадежная пожарная лестница ведет на крышу. Мы с ней лезем наверх, ты остаешься внизу фотографировать. Крыша залита асфальтом, он потрескался, и в трещины лезет жесткая трава. Растительный мусор – шишки, листочки, два изъеденных коррозией прожектора без стекол. «Сталкер» Тарковского, ужас необъяснимого, странное обаяние смерти. Мне уже нехорошо – именно сейчас я читаю все адресованные мне знаки. Это моя жизнь распадается и сыплется трухой, это ее покрывает свежая и жестокая зелень.