Крик совы перед концом сезона - Вячеслав Щепоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суховатая лицом, плоскогрудая Овцова преподавала химию. Мрачные страницы этой науки были похоронены ещё во тьме Средневековья. Даже печальные судьбы шарлатанов-алхимиков, обещавших королям горы золота из подручных материалов, вроде свинца, и повешенных за обман, закрывала густая пелена времени. Поэтому наука химия к политике давно не имела никакого отношения — вода при всех экономических формациях и политических режимах состояла из водорода и кислорода.
Но саму Нину Захаровну политика захватывала всё сильнее. Она возбуждала её, словно предчувствие близкой постельной страсти, которую не первой молодости женщина в последние годы испытывала с большими перерывами. Когда Овцова начинала говорить о партократах, об их сопротивлении перестройке и демократическим переменам, на её бледно-серых щеках, на лбу и даже на подбородке появлялись алые пятна. Темно-карие глаза за стёклами очков расширялись, и Нина Захаровна чувствовала, что пальцы начинают покалывать какие-то импульсы. После этого ей хотелось схватить противника руками и, не имея другого оружия, хотя бы поцарапать ему лицо.
Завучем школы, где Овцова преподавала химию, а Волков — французский язык, была учительница истории. Она пришла в классы в 1961 году. Новые учебники ещё клеймили культ личности Сталина, а полиграфисты уже готовили книжки о «великом десятилетии дорогого Никиты Сергеевича». После развенчания хрущёвского волюнтаризма, советская история надолго обрела брежневский «верный курс». Его разгром, начатый перестройкой, и определение предыдущего пути как дороги в никуда, сбили с толку миллионы людей. Историки, наравне с партократами, стали «кастой неприкасаемых». Заведующая учебной частью, на которую кто смотрел с сожалением, кто, мстя за прежние строгости, с лёгким злорадством, тяжело заболела. Нина Захаровна, попробовав себя оратором на небольших митингах, пришла к директору. Она назвала усталого от нарастающих хозяйственноэкономических проблем школы пожилого мужчину с печальными глазами партократом, повторила ему слова Горбачёва: «Мы их будем давить сверху, а вы давите снизу», — и потребовала себе должность завуча.
Через некоторое время учительскую было не узнать. Если раньше об уродливых моментах советского режима разговор заводила Овцова, пытаясь втянуть в него других и раскачать консервативно-настороженное сообщество, то теперь ей не надо было выходить вперёд. Три-четыре молодых учительницы, которые ездили с нею на митинги, вместе бывали на каких-то собраниях, первыми начинали обличительный приговор. Оставаться в стороне оказывалось всё труднее. Овцовские демократки прямо обращались к кому-нибудь из коллег: «А вы как думаете?» Не все думали в унисон с ними, и в учительской тут же разгорался идеологический пожар.
Волков обычно садился на своё место в углу — он с армейских лет не любил неприкрытой спины, и чаще полуслушал, чем вникал в истеризм демократии. Овцова старалась его не задевать, а это было своеобразной командой её активисткам.
— Ты нэ панимаешь, пачему к тэбе нэ пристают? — спросил как-то учитель физкультуры Мамедов, с которым у Волкова давно сложились доверительные товарищеские отношения. — Нына Захаровна хочет тэбя.
— Случайно не заболел, Камал Османыч? — с удивлением уставился на него Волков. — Да я лучше хрен на пятаки изрублю, чем лягу с ней. Это при моей-то жене! А вот ты чего теряешься?
— Старая она, Владымир Николаич. Сорок пят будет, — сказал Мамедов, который был лет на десять старше Волкова. — А потом, Нына Захаровна меня нэ любит. Мусульманин. Тэбя любит.
— Брось ерунду. Мусульманин… христианин…
Волков улыбнулся, вспомнив Андрея Нестеренко.
— Как говорит один мой друг: это не имеет никакого полового значения. Скажи, боишься: потом не отпустит.
Овцовой действительно нравился Волков. Высокий — на голову выше не маленькой Нины Захаровны, с волнистыми тёмными волосами, всегда в отглаженном костюме и свежей рубашке («Жена старается», — ревниво отмечала завуч), учитель французского языка выделялся редким для своей среды аристократизмом. Он умел пошутить, но безобидно. Мог твёрдо с кем-то не согласиться, однако собеседник чувствовал, что его мнение уважают. Единственное, что не нравилось Нине Захаровне в Волкове, — его сталинские усы: выпуклые, почти все тёмные и лишь снизу рыжеватые — от сигарет. Заботливость, с которой он ухаживал за ними, настораживала Нину Захаровну, и ей казалось, что Владимир Николаевич не совсем тот, за кого его принимают учителя, подпадая под обаяние тёплого взгляда светло-карих волковских глаз. Один раз она увидела этот взгляд другим — холодным и острым, как осколок тёмного стекла. Тогда, начав очередной разговор о сталинских репрессиях, она рассказала в учительской о родном брате матери, которого Октябрьский переворот 1917 года «сделал человеком». Сначала малограмотный местечковый парень из большой еврейской семьи стал бойцом в охране Троцкого, приводя в исполнение приказы «кровавого Лейбы» «о расстреле каждого десятого в частях», отказывающихся идти на фронт. В конце гражданской войны его назначили комиссаром интернационального отряда, который в составе армии Тухачевского подавлял восстание тамбовских крестьян. «Дядя Фима действовал решительно», — сказала Овцова и не без гордости добавила: «Это — наша семейная черта». В начале 30-х годов строил Беломорканал, получил орден. Его отряд был всё время впереди. «Какой отрад?» — спросил Мамедов. «Ну, не пионерский же», — язвительно заметила учительница географии, которая первой начинала спорить с Ниной Захаровной. Овцова поджала накрашенные губы: «Да, не пионерский. Из врагов народа. А вам, Камал Османыч, пора научиться говорить по-русски. Отрад…» После дядя работал в центральном аппарате ОГПУ. «А в 37-м его, как и миллионы других, расстреляли».
Вот тогда Нина Захаровна увидела тот незнакомый стеклянный взгляд Волкова.
— В чём дело, Владимир Николаевич? Вы не верите в масштаб репрессий? Даже Хрущёв об этом говорил.
— Ну, Хрущёв ещё тот свидетель, — усмехнулся Волков. — Весь облит кровью невинных… Лично сам подписывал документы о расстреле. И не раз в этом деле лез, как говорят у него на Украине, «попэрэд батьки у пэкло». Так што чья бы корова мычала…
Для Волкова с недавних пор Хрущёв стал зловещей фигурой. Раньше он о нём не думал и даже не очень помнил, как тот выглядел. Владимиру было 11 лет, когда «волюнтариста» и «кукурузника» убрали из руководства страной, после чего Хрущёв исчез из всех официальных и пропагандистских упоминаний, словно его никогда не существовало. Поэтому поколение Волкова входило в сознательную жизнь с другими фамилиями руководителей, с другими портретами и славословиями. Если бы не отец, Владимир, может, долго не знал бы, кто был предшественником Брежнева. Отец ненавидел Хрущёва. День, когда того сняли, смутно запомнился Владимиру двумя эпизодами: отец сильно напился, чего с ним не бывало никогда, и несколько раз повторял соседу дяде Васе: «Жалко, оставили живым, скотину. Надо было расстрелять, как он делал».
Потом долгое время никто, с кем Владимир рос, о Хрущёве не говорил и никого он не интересовал.
Пока не началось утро перестройки. Жена Волкова — журналистка — стала приносить разные документы прошлого времени. Её заинтересовало, что было в обвинениях Сталину справедливым, а что, со страху быть разоблачёнными, приписывали ему соратники. Однажды принесла большую папку. Волков, которого до той поры политика занимала от случая к случаю, прочитал выдержки из выступлений, копии писем и телеграмм. И был потрясён. Телеграммами и записками Ленина, который то и дело требовал расстрелять, повесить, предать суду трибунала. Выступлениями крупных деятелей, которые в 30-е годы требовали у Сталина дополнительных рычагов террора.
Особенно поразили его некоторые материалы о Хрущёве. Тот снова становился «героем времени», теперь уже нового времени. Его доклад на XX съезде партии о культе личности Сталина и сталинских репрессиях 1937–1938 годов опять стали поднимать на щит как поступок честного и смелого общественного деятеля. Но из принесённых женой документов, как из сумерек прошлого, вырастал совсем другой его облик. В январе 1936 года, ещё до начала массовых репрессий, он заявляет на пленуме Московского горкома партии: «Арестовано только 308 человек: для нашей московской организации — это мало». Май 1937 года. Пленум МГК партии. Хрущёв требует: «Нужно уничтожать этих негодяев. Уничтожая одного, двух, десяток, мы делаем дело миллионов. Поэтому нужно, чтобы не дрогнула рука, нужно переступить через трупы врагов на благо народа». Июнь 1938 года. Хрущёв всего шесть месяцев работает первым секретарём Компартии Украины. Записка: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу Вас принять срочные меры. Любящий Вас Н. Хрущёв». Из Москвы телеграмма: «Уймись, дурак! И. Сталин».