Downшифтер - Макс Нарышкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не представляешь, до какой степени здесь раздражает местный колорит, — сказал он. — И днем и ночью одни и те же рожи…
— А ты думаешь, в Москве не одни и те же рожи? — расхохотался я. — Это только так кажется, что Москва огромный город! На самом деле там днем и ночью — одни и те же рожи…
— Да ты не понял, — огорчился Костомаров. — В театр хочу. На улице нужду малую справить хочу не на завалинку чужого дома, а в экологическом туалете. Сапоги резиновые осточертели. Костюм висит, словно на похороны берегу…
Понятно… Его мучит идея, полярная по смыслу моей.
Разговевшись до неприличия, я выдал ему историю о спрятанной в лесу выручке с «Кайена». Он расхохотался и предложил отнести часть в храм, чтобы господь приметил мои благие намерения.
Минуту я сидел неподвижно, а потом нетрезвая благодарность за мудрый совет стала разливаться по моему телу, как истома.
— А что, я так и сделаю! — решительно пообещал я. — Сегодня же!
В первые дни дела у меня обстояли неважно. Оказывается, управлять коллективом в несколько тысяч человек и даже на расстоянии в несколько тысяч километров куда легче, чем классом учеников в двадцать голов в непосредственной близости. Бестолковая, бродящая по школе с затычками в ушах от CD-проигрывателей поросль уже через неделю напоминала мне свору щенков, находящихся в пубертатном периоде. Налицо были все признаки поведения альфа-существа в замкнутом помещении: неповиновение, баррикадирование отношений. Учителя говорят, что проигрыватели — это полбеды. В райцентре, где существует такое понятие, как «роуминг», учителя сходят с ума от рингтонов от Трахтенберга. Что касается девочек, то, по моим подсчетам, шесть или семь оказались в меня влюблены. Последнее причиняло мне массу хлопот в связи с тем, что это были самые красивые девочки городка. Ненависть тех, кто был, в свою очередь, влюблен в них, не знала границ, и меня разве что не вызывали на дуэль. Шестнадцатилетние отроки, страдающие по утрам поллюциями, в мечтах своих, верно, не раз били меня в подворотне, однако наяву никто из них не решался даже бросить в мою сторону косого взгляда. Восемь лет вынужденного бодибилдинга в качестве примера для сотрудников фирмы превратили когда-то просто стройного молодого человека в молотобойца с распирающими ворот рубашки трапециевидными мышцами, и я уверен: молодые люди, ненавидя мою персону, всеми силами старались быть на меня похожими.
До моего прихода просвещением по части истории занимался один пожилой человек, имени которого я сейчас не припомню даже под пытками. Старичку пора было идти на пенсию, и, судя по тому, с каким оживлением его туда спроваживали, он пользовался не слишком-то большим расположением среди педагогического состава. Его постоянные письма с рационализаторскими предложениями изводили не только директора, но и всех учителей. Изобретать что-то в семьдесят лет дело рискованное, и, может быть, к его самомоющимся доскам и электрическим указкам относились бы более благосклонно, если бы на уроках, начав параграф о столыпинских реформах, он не продолжал бы абзац по этой теме абзацем из темы об опричнине Ивана Грозного. При этом выходило у него весьма складно, и даже приезжавшая, как говорят, комиссия из роно этот переход не сразу улавливала. Словом, человеку пора было на пенсию. Для той же Москвы семьдесят лет — не возраст, Москва привыкла, что почти всех из государственного комсостава выносят из служебных кабинетов вперед ногами и в более преклонных годах. То есть человек в голове уже держит чертежи электрических указок, но продолжает руководить районным или даже областным правосудием или Думой.
Словом, со старичком, говорят, пришлось повозиться. Его торжественно проводили, вручив положенные по этому случаю часы. Его предложение вести внеклассные занятия с минимумом часов понимания в роно не нашло.
Я рассказываю об этом так подробно, потому что в диковинку мне были и эти немудреные, лишенные всякой предприимчивости отношения, и — удивительное дело — я вдруг почувствовал, что занял место этого уважаемого старичка, отдавшего пятьдесят лет школе, и чувствовал от этого неудобство. Мне думалось, что оно никогда не пройдет, так же как любовь Анны Ильиничны, Анечки, как ее звали в школе, но мои необоснованные душевные терзания по поводу того, что подсидел ветерана, закончились сразу после одного случая. На второй день своей службы в школе я встретил бывшего учителя истории, поздоровался, а он вместо приветствия похлопал меня по плечу и сказал приблизительно следующее: «Ничего, ничего, пройдет время, и поймешь». Сказано это было с той стариковской снисходительностью, с какой прощается молодым и необразованным идиотам курение в подъезде. С этого момента мое неудобство исчезло, и рассказы старика в клубе о том, как ему пообещали подарить по выходе на пенсию палатку и не подарили, я воспринимал уже с провинциальным спокойствием.
С первых же дней в меня влюбилась учительница биологии Анна Ильинична. Застенчивая девушка, краснеющая от одного только моего взгляда в ее сторону, она была влюблена в меня безответной любовью, и я не без огорчения становился свидетелем тому, как она страдала и сохла. Но в ту пору мне казалось, что любовь истинная приходит сама, а потому, если сердце при виде этой хрупкой и невероятно стыдливой девушки не дрожит (я не понимаю, как с такой застенчивостью она преподавала биологию), значит, это не любовь. И ставим на этом точку. Прости, Анечка, что я не упомяну о тебе более ни разу и что вспомнил о тебе только для нанесения последнего мазка на пасторальный лубок моего пребывания в городке.
Как я был предупрежден заранее, все классы, в которых я преподавал, тотчас разбились на две приблизительно равные по своему количественному составу аудитории. Первая старалась очаровать меня, вторая все свои силы тратила на то, чтобы вогнать меня в гроб. В этой борьбе за социальную справедливость и в уравнивании тех и других до обычного уважения я чувствовал, как оттаивает моя замерзшая в столице душа и как по-новому раскрывается для меня суть такого простого явления, как существование на земле.
Подчинять себе классы удавалось легко по той причине, что я никогда не говорил по так любимым в учительской среде конспектам. С удивлением обнаруживая, как университетские лекции сами собой всплывают у меня в голове, стоит только задать им тему, я даже улыбался на уроках от радости познания. Больше всех мне нравился сын завхоза администрации Жорка. Тринадцатилетнее существо, с лицом, усеянным веснушками, и вечно растрепанной рыжей головой ходило на уроки как на каторжные работы. Если бы не порки, регулярно устраиваемые отцом, он бы, верно, вообще не ходил в школу. По причине того, что Жорка собирался стать космонавтом, а в случае неудачи — шпионом, он учил только астрономию, а поскольку астрономию в седьмом классе, где он учился, не преподавали из-за промашек в школьной программе — недогадливые методисты роно не подозревали, что Жорка собирается стать космонавтом, — то можно смело свидетельствовать о том, что Жорка не учил ничего из того, что преподавали. Однако уже через два дня, то есть ко второму нашему уроку, он выразил свой интерес и даже несколько раз приходил ко мне в пристройку, чтобы выяснить те или иные непонятные для него моменты Смутного времени правления Лжедмитрия. Историю он полюбил, но все остальное время Жорка проводил за более важными занятиями. За школой он крутился на турнике (готовил себя к центрифуге в Звездном городке) или пилил рашпилем куски магния, смешивая затем опилки с марганцовкой и взрывая эту смесь под окнами директорского кабинета. За отсутствием в городке стадиона и других спортивных сооружений Жорку всегда можно было найти за школой на полосе препятствий.
После уроков я возвращался домой, и ощущение того, что из тела моего выходит смог столицы, только усиливалось. Я был предоставлен самому себе, я ни за кого не отвечал, и никто не отвечал за меня — замечательная концепция будущего для человека, отказавшегося от столичных пробок и совещаний. Несмотря на то что я жил в городке всего неделю, я все реже вспоминал Бронислава с его непрекращающимися идеями покорения рынка, и с каждым днем исчезало по черточке из его портрета, поднимаемого мною из глубины памяти, и вскоре, когда я припоминал президента могущественной компании, передо мной являлся лишь двойной подбородок, сочные губы и прическа. Глаза этого человека — глаза, зеркало души! — я позабыл точно так же, как и нос, и голос. Ни за какие красоты мира я не поменял бы сейчас пахнущий полынью ветерок Алтая на ежемесячные посиделки в актовом зале, когда все исходят потом и дурным запахом в ожидании суммы, которая окажется в премиальном конверте. Этот замаскированный под любовь скорострельный нетрезвый секс на корпоративных вечеринках, походы в кино на новые творения Бондарчука, командировки по обмену опытом… Все это, вместе взятое, не стоит одного вечера у реки, когда солнце, пресытившись днем, опускается за край земли.