Полное собрание сочинений. Том 4. Утро помещика - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нехлюдову всё становилось грустнее и грустнее. Правая рука его, опиравшаяся на колене, вяло дотронулась до клавишей. Вышел какой-то аккорд, другой, третий… Нехлюдов подвинулся ближе, вынул из кармана другую руку и стал играть. Аккорды, которые он брал, были иногда неподготовлены, даже несовсем правильны, часто были обыкновенны до пошлости и не показывали в нем никакого музыкального таланта, но ему доставляло это занятие какое-то неопределенное, грустное наслаждение. При всяком изменении гармонии, он с замиранием сердца ожидал, чтò из него выйдет и, когда выходило чтò-то, он смутно дополнял воображением то, чего недоставало. Ему казалось, что он слышит сотни мелодий: и хор, и оркестр, сообразный с его гармонией. Главное же наслаждение доставляла ему усиленная деятельность воображения, бессвязно и отрывисто, но с поразительною ясностью представлявшего ему в это время самые разнообразные, перемешанные и нелепые образы и картины из прошедшего и будущего То представляется ему пухлая фигура Давыдки-Белого, испуганно-мигающего белыми ресницами при виде черного, жилистого кулака своей матери, его круглая спина и огромные руки, покрытые белыми волосами, одним терпением и преданностью судьбе отвечающие на истязания и лишения. То он видит бойкую, осмелившуюся на дворне кормилицу и почему-то воображает, кàк она ходит по деревням и проповедует мужикам, что от помещиков деньги прятать нужно, и он бессознательно повторяет сам себе: «дà, от помещиков деньги прятать нужно». То вдруг ему представляется русая головка его будущей жены, почему-то в слезах и в глубоком горе склоняющаяся к нему на плечо; то он видит добрые, голубые глаза Чуриса, с нежностью глядящие на единственного пузатого сынишку. Да, он в нем, кроме сына, видит помощника и спасителя. «Вот это любовь!» шепчет он. Потом вспоминает он о матери Юхванки, вспоминает о выражении терпения и всепрощения, которое, несмотря на торчащий зуб и уродливые черты, он заметил на старческом лице ее. «Должно быть, в семьдесят лет ее жизни я первый заметил это», думает он и шепчет «странно!», продолжая бессознательно перебирать клавиши и вслушиваться в звуки. Потом он живо вспоминает свое бегство с пчельника и выражение лиц Игната и Карпа, которым видимо хочется смеяться, но которые как будто не смотрят на него. Он краснеет и невольно оглядывается на няню, которая продолжает сидеть около двери и молча, пристально глядеть на него, изредка покачивая седой головой. Вот вдруг ему представляется тройка потных лошадей и красивая, сильная фигура Илюшки с светлыми кудрями, весело блестящими, узкими голубыми глазами, свежим румянцем и светлым пухом, только что начинающим покрывать его губу и подбородок. Он вспоминает, кàк боялся Илюшка, чтоб его не пустили в извоз, и кàк горячо заступался за это, любезное для него дело: и он видит серое, раннее туманное утро, подсклизлую шоссейную дорогу и длинный ряд высоко-нагруженных и покрытых рогожами троечных возов с большими черными буквами. Толстоногие, сытые кони, погрохивая бубенчиками, выгибая спину и натягивая постромки, дружно тянут в гору, напряженно цепляя длинными шипами за склизкую дорогу. Навстречу обоза, под гору, шибко бежит почта, звеня колоколами, которые отзываются далеко по крупному лесу, тянущемуся с обеих сторон дороги.
– А-а-ай! – громко ребяческим голосом кричит передовой ямщик с бляхой на поярковой шляпе, подымая кнут над головой.
У переднего колеса первого воза тяжело шагает в огромных сапогах Карп с своей рыжей бородой и угрюмым взглядом. На втором возу высовывается красивая голова Илюшки, который, под рогожей передка, славно пригрелся на зорьке. Три тройки, нагруженные чемоданами, с грохотом колес, звоном колокольчиков и криком пронеслись мимо: Илюшка снова прячет свою красивую голову под рогожу и засыпает. Вот и ясный теплый вечер. Перед усталыми, столпившимися у постоялого двора тройками, скрипят тесовые ворота, и один за другим, подпрыгивая по доске, лежащей в воротах, скрываются высокие рогожные возы, под просторными навесами. Илюшка весело здоровается с белолицой, широкогрудой хозяйкой, которая спрашивает: «Издалече ли? и много ли ужинать будут?» с удовольствием поглядывая на красивого парня своими блестящими, сладкими глазами. Вот он, убрав коней, идет в жаркую, набитую народом избу, крестится, садится за полную деревянную чашку, ведя веселую речь с хозяйкой и товарищами. А вот и ночлег его под открытым звездным небом, виднеющимся из-под навеса, на пахучем сене, около лошадей, которые, переминаясь и похрапывая, перебирают корм в деревянных яслях. Он подошел к сену, повернулся на восток и, раз тридцать сряду перекрестив свою широкую, сильную грудь и встряхнув светлыми кудрями, прочел «Отче» и раз двадцать «Господи помилуй», и, увернувшись с головой в армяк, засыпает здоровым, беззаботным сном сильного, свежего человека. И вот видит он во сне города Киев с угодниками и толпами богомольцев, Ромен с купцами и товарами, видит Одест и далекое синее море с белыми парусами, и город Царьград с золотыми домами и белогрудыми, чернобровыми турчанками, куда он летит, поднявшись на каких-то невидимых крыльях. Он свободно и легко летит всё дальше и дальше, и видит внизу золотые города, облитые ярким сияньем, и синее небо с частыми звездами, и синее море с белыми парусами – и ему сладко и весело лететь всё дальше и дальше…
«Славно!» шепчет себе Нехлюдов, и мысль: зачем он не Илюшка – тоже приходит ему.
НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ
«РОМАН РУССКОГО ПОМЕЩИКА».
I. [ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ.]
Глава 1. Обѣдня.
Съ 7 часовъ утра на ветхой колокольнѣ Николо-Кочаковскаго прихода гудѣлъ большой колоколъ. Съ 7 часовъ утра по проселочнымъ пыльнымъ дорогамъ и свѣжимъ тропинкамъ, вьющимся по долинамъ и оврагамъ, между влажными отъ росы хлѣбомъ и травою, пестрыми, веселыми толпами шелъ народъ изъ окрестныхъ деревень. Все больше бабы, дѣти и старики. Мужику Петровками и въ праздникъ нельзя дома оставить: телѣга сломалась, въ гумённикъ подпорки поставить, плетень заплести, у другаго и навозъ не довоженъ. Земляную работу грѣхъ работать, а около дома, Богъ проститъ. Дѣло мужицкое!
Кривой пономарь выпустилъ веревку изъ рукъ и сѣлъ подлѣ церкви, молча вперивъ старческій равнодушный взглядъ въ подвигавшіяся пестрыя толпы народа; отецъ Поликарпъ вышелъ изъ своего домика и, поднятіемъ шляпы отвѣчая на почтительные поклоны своихъ духовныхъ дѣтей, прошелъ въ церковь. Народъ наполнилъ церковь и паперть, пономарь пронесъ въ алтарь мѣдный кофейникъ с водой, полотенце съ красными концами и старое кадило, откуда вслѣдъ за этимъ послышалось сморканье, плесканье, ходьба, кашляніе и плеваніе.
Наконецъ движеніе въ алтарѣ утихло, только слышенъ былъ изрѣдка возвышающійся голосъ отца Поликарпа, читающаго молитвы. Отставной Священникъ, слѣпой дворникъ и бывшій дворецкій покойнаго Хабаровскаго князя, дряхлый Пиманъ Тимофѣичь стояли уже на своихъ обычныхъ мѣстахъ въ алтарѣ. На правомъ клиросѣ стояли сборные пѣвчіе-охотники: толстый бабуринскій прикащикъ октава, особенно замѣчательный въ тройномъ «Господи помилуй», его братъ Митинька, женскій портной, любезникъ и первый игрокъ на гармоникѣ – самый фальшивый, высокій и пискливый дискантъ во всемъ приходѣ, буфетчикъ – второй басъ, два мальчика, сыновья отца Игната, и самъ отецъ Игнатъ, 2-й Священникъ, бывшій 36 лѣтъ тому назадъ въ архирейскихъ пѣвчихъ.
На паперти толпа заколебалась и раздалась на двѣ стороны: человѣкъ въ синей ливрейной шинели, съ салопомъ на рукѣ, стараясь, должно быть, показать свое усердіе, крѣпко и безъ всякой надобности толкалъ и безъ того съ торопливостью и почтительностью разступавшихся прихожанъ; за лакеемъ слѣдовала довольно смазливая и нарядная барынька, лѣтъ 30, съ лицомъ полнымъ и улыбающимся. За веселой барыней слѣдовалъ супругъ ея, Михаилъ Ивановичь Михайловъ, человѣкъ лѣтъ 40. На немъ былъ черный фракъ, клетчатыя брюки съ лампасами, цвѣтной пестрый жилетъ и цвѣтной, очень пестрый шарфъ, на которомъ лежалъ огромной величины выпущенный не крахмаленный воротникъ рубашки. Въ наружности его не замѣчалось ничего особеннаго, исключая нешто длинныхъ, курчавыхъ, рыжеватыхъ волосъ съ проборомъ по серединѣ, которые чрезвычайно отчетливо лежали съ обѣихъ сторонъ его бѣлесоваго, ровнаго и спокойнаго лица. Вообще онъ ходилъ, стоялъ, крестился и кланялся очень прилично, даже слишкомъ прилично, такъ что именно это обстоятельство не располагало въ его пользу.