Враги. История любви - Исаак Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своем раздражении он часто не замечал, как она предана ему и детям, как она всегда оказывается на месте, когда надо помочь ему или другим. Даже когда он ушел от нее и поселился в меблированных комнатах, она приходила к нему, чтобы убирать и готовить. Она ухаживала за ним, когда он болел, штопала его одежду и стирала белье. Она даже печатала на машинке его диссертацию, хотя и считала ее негуманной и антифеминистской, а прогноз на будущее, содержавшийся в ней, казался ей удручающим.
"Стала ли она за это время спокойнее?", — спросил себя Герман. "Прикинуть бы, сколько ей сейчас лет?" Герман попытался упорядочить прошлое, представить, что произошло за эти годы. Детей у нее отняли. Ее расстреливали; она, с пулей в теле, нашла пристанище в доме нееврея. Ее рана зажила; она нелегально перебралась в Россию. Все это произошло до 1941 года. Да, и где она была потом? Почему с 1945 года он ничего не слышал о ней? Положим, он не разыскивал ее. Он никогда не читал списков пропавших, которые публиковали еврейские газеты, специально для тех, кто разыскивает родных. Кто-нибудь когда-нибудь бывал в таком же положении, как я? — спросил себя Герман. Нет. Должны пройти триллионы, квадрильоны лет, прежде чем снова выпадет подобная комбинация обстоятельств. Герману снова захотелось рассмеяться. Некий небесный разум использовал его как подопытного кролика, подобно тому, как немецкие врачи делали это с евреями.
Поезд остановился, и Герман вышел — Четырнадцатая улица! Он поднялся по лестнице на улицу, повернул на восток и на остановке дождался автобуса, шедшего в восточном направлении. Утро было прохладным, но сейчас жара усиливалась с каждой минутой. Рубашка прилипла у Германа к спине. Что-то в его одежде мешало ему, но он никак не мог понять, что именно. Был ли это воротничок, резинка трусов или туфли? Проходя мимо зеркала, он взглянул на свое отражение: худой и истрепанный жизнью человек, немного сутулый, в поношенных и мятых брюках. Его галстук перекрутился. Он побрился всего несколько часов назад, но щетина уже легла тенью на его лицо. "Я не могу придти туда в таком виде!", — испуганно сказал он себе. Он замедлил шаги. Он посмотрел в витрину. Может быть, ему стоит купить дешевую рубашку. Или где-нибудь по близости есть магазин, где ему погладят костюм? По крайней мере, он должен почистить туфли. Он остановился у будки чистильщика, и молодой негр начал пальцами вмазывать гуталин в его туфли, через кожу щекоча ему пальцы. Теплый, наполненный пылью воздух, бензиновый выхлоп и запахи асфальта и пота были отвратительны. "Сколько времени легкие могут выдерживать это?", — спросил он себя. "Как долго способна просуществовать эта самоубийственная цивилизация? Тут ни для кого не хватит воздуха сначала они все сойдут с ума, а потом задохнутся".
Чернокожий юноша сказал что-то о туфлях Германа, но Герман не понимал его английский. От каждого слова до него доходил только первый слог. Юноша был обнажен до пояса. По его прямоугольной голове тек пот.
"Как дела?", — спросил Герман, стараясь поддержать беседу.
"Очень хорошо", — ответил юноша.
3
Герман сел в автобус, шедший от Юнион-сквер до Ист-Бродвея, и смотрел в окно. Со времени его прибытия в Америку район сильно изменился, теперь здесь жило много пуэрториканцев. Целые кварталы были снесены. Все-таки то тут, то там еще можно было видеть табличку с еврейской надписью, синагогу, ешиву, дом для престарелых. Где-то тут был дом землячества выходцев из Живкова дом, который Герман пугливо обходил стороной. Автобус ехал мимо кошерных ресторанов, мимо еврейского кинотеатра, мимо купальни для ритуальных омовений, мимо зала, который сдавался для свадеб и бармицв[2], и мимо дома для погребальных церемоний.
Герман видел молодых еврейских парней с пейсами, которые были длиннее тех, что носили в Варшаве, на головах у них были широкополые шляпы. Здесь, в этом районе, а также по другую сторону моста, в Вильямсбурге, селились венгерские хасиды, приверженцы раввинов из Сача, Вельца и Бобова — между ними продолжалась старые междоусобицы, и среди хасидов-экстремистов были даже такие, которое отказывались признавать государство Израиль.
На Ист-Бродвее, выйдя из автобуса, Герман в окно подвала увидел группу седобородых мужчин, изучавших Талмуд. В их глазах под кустистыми бровями была мудрость и проницательность. Морщины на высоких лбах напомнили Герману о линиях на пергаментных свитках, которые проводили писцы, чтобы писать на них буквы. В лицах стариков отражалась упрямая забота, которой было столько же лет, сколько книгам, которые они изучали. Мгновенье Германа забавляла мысль о том, чтобы подсесть к ним. Сколько пройдет времени, прежде чем и он станет Седой Бородой?
Герман вспомнил, что именно рассказывал ему один земляк о ребе Аврааме Ниссене: за несколько недель до вторжения Гитлера в Польшу он приехал в Америку. В Люблине у него было маленькое издательство, выпускавшее редкие религиозные книги. Он поехал в Оксфорд, чтобы снять копию со старой рукописи, которую там обнаружили. В 1939 он приехал в Нью-Йорк, чтобы набрать подписчиков, необходимых для издания этой рукописи, и не смог вернуться в Польшу из-за нацистского вторжения. Он потерял жену, но потом женился в Нью-Йорке на раввина. От идеи издать оксфордский манускрипт он отказался, а вместо этого стал работать над антологией раввинов, убитых нацистами. Его теперешняя жена, Шева Хаддас, помогала ему в работе. Оба приняли на себя обязанность один день в неделю — понедельник — посвящать траурным молитвам о мучениках в Европе. В этот день они постились, сидели в чулках на низких скамейках и следовали всем предписаниям шивы.
Герман подошел к нужному ему дому на Ист-Бродвее и посмотрел в окна квартиры на первом этаже, в которой жил реб Авраам Ниссен. Они были занавешены гардинами, совершенно также, как это было принято на старой родине. Он поднялся на несколько ступеней по лестнице и позвонил в дверь. Сначала никто не отозвался. Ему показалось, что он слышит шепот за дверью, как будто там спорили, впускать его или нет. Дверь медленно открылась, и старая женщина, вероятно, Шева Хаддас, стояла перед ним на пороге. Она была маленькая, тонкая, у нее были морщинистые щеки, ввалившийся рот, а на крючковатом носу сидели очки. В закрытом платье и в чепчике она выглядела, как благочестивые женщины в Польше. При взгляде на нее нельзя было заметить никаких следов Америки, ни малейшего намека на спешку или возбуждение. Судя по ее поведению, можно было подумать, что Герман поздоровался с ней, — она кивнула в ответ. Не говоря ни слова, они прошли по длинному коридору. Реб Авраам Ниссен стоял в комнате — маленький, приземистый, сутулый, с бледным лицом, желтовато-седой окладистой бородой и спутанными пейсами. У него был высокий лоб, посредине головы точно возложенная ермолка. Карие глаза под серо-желтыми бровями излучали доверие и озабоченность. Под незастегнутым халатом было широкое, отделанное бахромой одеяние. Даже запах дома, казалось, принадлежал прошлому — жареный лук, чеснок, цикорий, восковые свечи. Реб Авраам Ниссен посмотрел на Германа — взгляд его говорил: "Слова не нужны!" Он глазами указал на дверь, которая вела в соседнюю комнату.
"Позови ее", — приказал он своей жене. Старая женщина тихо вышла из комнаты.
Реб Авраам Ниссен сказал: "Чудо, свершенное небесами!"
Долго ничего не происходило. Герману снова послышалось, что за дверью кто-то спорит шепотом. Дверь открылась, и Шева Хаддас ввела Тамару — так, как невесту подводят к брачному ложу.
Герман все понял с первого взгляда. Тамара немного постарела, но показалась ему неожиданно-молодой. Она была одета на американский манер и наверняка посетила салон красоты. Ее волосы были цвета вороньего крыла и имели искусственный блеск свежей краски, а на ее щеках лежали румяна. Брови она выщипала, ногти накрасила красным. Германа подумал о старом хлебе, который кладут в печь, желая подрумянить его. Ее темные, ореховые глаза отстраненно глядели на него. До этой секунды Герман мог бы поклясться, что прекрасно помнит Тамарино лицо. Но сейчас он заметил то, о чем забыл: складку у рта, эта складка была и раньше, она придавала Тамариному лицо выражение ранимости, недоверия и иронии. Он смотрел на нее: тот же нос, те же скулы, тот же разрез рта, тот же подбородок, те же губы и уши. Он услышал собственный голос: "Надеюсь, ты узнаешь меня".
"Да, я узнаю тебя", — ответила она, и это был Тамарин голос, хотя звучал он немного иначе, чем прежде — возможно, потому, что она старалась контролировать себя.
Реб Авраам Ниссен подал жене знак, и они покинули комнату. Герман и Тамара долго молчали.
"Почему она носит розовый?", — думал Герман. Его смущение прошло, и он понял, что в нем нарастает раздражение. Как женщина, которая видела, как уводят на смерть ее детей, могла осмелиться так одеться? Теперь он был рад, что не надел свой лучший костюм. Он снова стал тем Германом, которым был всегда — мужем, который плохо ладил с женой и в конце концов ушел от нее. "Я не знал, что ты еще жива", — сказал он и устыдился своих слов.