Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не верил, что психоанализ может ответить на все вопросы, в частности, по двум причинам. Я обратился к нему, чтобы спасти свой брак, но эта неверная посылка привела к тому, что, сохраняя согласие в браке, я усомнился в самом себе. При этом меня мучило то, как обстояли дела в стране. Америка, радостно ликуя, казалось, впала с помощью Джо Маккарти в доморощенную паранойю, а я все больше запутывался в собственной паутине, которая была не чем иным, как потворством своим желаниям, хотя надеялся, что это скоро пройдет. Точно так же на общественном поприще я не мог отмежеваться от стада либералов и левых, с восторгом признававших за психоанализом многообещающе пугающее будущее, делавшее нас беззащитными перед космосом. Мои проблемы носили глубоко личный характер, но я подозревал, что психоанализ был всего лишь новой формой отчуждения, пришедшей на смену марксизму и разного рода социальной активности. Другими словами, голова не поспевала за моим общим развитием.
Нью-Йорк, подобно реке, вбирающей бесчисленные потоки культур, бурлил как при паводке. Левые с их неистовой верой в социальный прогресс и самоутверждением на переднем крае истории в силу приверженности безошибочной политической линии суетливо выбирались вместе с либералами из-под груды обломков попавшего под бомбежку старого храма самоотречения. Однако американской натуре с ее зацикленностью на пуританизме требовался нравственный кодекс. Поскольку учение Маркса к тому времени утратило былой авторитет, на смену пришла теория Фрейда, вселявшая в своих приверженцев то же самодовольство. Так что теперь таким заблудшим, как я, уже невозможно было встать в линию пикета или отправиться в Испанию в составе интернациональных бригад — оставалось только признать, что ты тщеславный глупец, который ничего не смыслит в любви. Вероятно, оттого, что приходилось отступать, отстаивая сужавшееся пространство, где я существовал как писатель, мне так и не удалось понять, предполагает ли психоанализ некий высший союз чувственности и ответственности, в единении которых таится подлинное раскрепощение. Пока мои взгляды на жизнь не изменились, приходилось защищаться от общества, которое не оставляло меня в покое.
Пищу для сомнений давали не только газеты. Когда в Нью-Йорке собрались ставить новую пьесу Шона О’Кейси «Денди-петух», деятели из Американского легиона пригрозили выставить около театра свои пикеты. Уже одно это должно было заставить любого продюсера задуматься о коммерческой стороне дела, прежде чем браться за постановку. К тому же госпожа Пегги Калмен, которая ее финансировала, незадолго до этого перешла в католичество и, перечитав пьесу, решила отказать в поддержке, считая ее антикатолической. Произведение, однако, носило скорее антиклерикальный, чем антикатолический характер. Но Американский легион, похоже, волновало отнюдь не это, а значок на лацкане помятого пиджака О’Кейси с изображением серпа и молота. Писатель не скрывал, что коммунистические идеи покорили его ирландское сердце. Он говорил об этом так, как никогда не доводилось слышать ни от одного коммуниста. Я подозреваю, это делалось не без умысла подразнить консерваторов, причем в первую очередь британских, которые оставались вызывающе равнодушны к подобным выходкам. В Ирландии же, стоило ему уехать, постарались сделать вид, что забыли об О’Кейси, как до этого забыли о Джойсе, озабоченные исключительно тем, как бы самим поскорее эмигрировать. Потрясенный силой некоторых пьес О’Кейси и его замечательной автобиографией, я был возмущен тем, что такого гения подло травят бандиты из Легиона. Поэтому, откликнувшись на обращение продюсера к Гильдии драматургов в связи с резким сокращением источников финансирования постановки, набросал ряд предложений и как-то днем зашел в офис, чтобы показать их коллегам. В комнате находились Моуз Харт, наш рафинированный председатель, который курил на зависть красивые трубки, на мой вкус, излишне маленькие и вычурные, Оскар Хаммерстайн-второй, чья ростовщическая внешность противоречила его глубоко вольнодумным взглядам, и драматург Роберт Шервуд. Последний писал речи Рузвельту и активно выступал как защитник социальных свобод, открыто заявив в своих ранних трудах, что каток современной цивилизации нивелирует отдельную личность. Остальных я не помню, кроме Артура Шварца, человека редкого остроумия и тончайшего обаяния, автора и постановщика множества нашумевших мюзиклов вроде «Маленького шоу», «Музыкального вагона», «Воздушных красок» и «Растет в Бруклине дерево».
Я предложил немедленно выступить с заявлением: если молодчики из Американского легиона появятся перед театром, мы выставим свой пикет, ибо на примере пьесы О’Кейси необходимо было отстоять свободу театра в выборе репертуара. Повисло тягостное молчание. Один Хаммерстайн, казалось, заинтересовался моим предложением. И хотя никто не бросился маршировать с плакатами по Шуберт-Элли, все вроде бы осознали необходимость выработки единодушного решения в поддержку пьесы О’Кейси. Но тут Артур Шварц, заметно взволнованный, о чем свидетельствовала его излишняя горячность, заявил, что, если хотя бы один цент из фондов Гильдии пойдет на защиту коммунистов, он первый покинет союз и создаст новую ассоциацию драматургов. Угроза раскола сделала бессмысленными дальнейшие разговоры, и мое предложение было похоронено раз и навсегда. Стало очевидно, что если Американский легион надумает пикетировать мои новые пьесы, то на поддержку коллег рассчитывать нечего. Ибо входившие в Гильдию театральные знаменитости были настолько напуганы и растеряны, что потеряли всякую способность действовать. Таковы были времена. Стало понятно, что у Американского легиона существовал влиятельный мозговой трест, следивший за всеми новинками и принимавший решения, что допускать на нью-йоркскую сцену, а что нет. Мне уже пришлось испытать на себе силу давления этой организации. Они не только грозились сорвать постановку «Смерти коммивояжера», но в двух или трех городах помешали гастролям ирландского театра с Томасом Митчелом в роли Вилли, Дарреном Макгавеном в роли Счастливчика, Кевином Маккарти, игравшим Биффа, и Джун Уолкер — Линду. Причем, если верить бостонским критикам, это была лучшая из ирландских постановок. В одном из городов штата Иллинойс они добились, что в зале остался единственный зритель, но Митчелл настоял, чтобы спектакль был сыгран, и мне остается сожалеть, что я так и не узнал мнения этого театрального завсегдатая.
Я, наверное, был напуган более остальных, опасаясь поддаться собственному страху. В силу особенностей натуры и под влиянием общей атмосферы у меня сложилось странное представление, что драматург — это глашатай истины, который пытается факелом ослепить чудовище по имени Хаос. Драматургия представлялась квинтэссенцией искусств, которая погибала, как только к ней примешивалась ложь, и возрождалась, соприкасаясь с истоками человеческого бытия. Взвалив на себя это великое и проклятое бремя, невозможно было мечтать о том, чтобы, живя отшельником, избегнуть предначертанного.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});