Мой ангел злой, моя любовь… - Марина Струк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей был в виц-мундире, который так красиво обтягивал его стан и широкие плечи. Сверкала в отблесках огоньков свеч в люстрах и напольных канделябрах позолота его эполет. Он смотрел в ее глаза, и она даже дыхание затаила, словно в реку окунаясь в ту нежность, что видела в его взгляде. Он кружил ее в valse, танце, пришедшем из Франции, который тетя запрещала Анне танцевать в Москве, утверждая о его «indécence» [395]. Его ладонь, лежащая на ее талии, приводила ее в трепет, ведь она помнила, какие ласки та может дарить, помнила, как приятно ее касание к обнаженной коже.
Как бы не сбиться с шага, подумала Анна, еще крепче сжимая пальцами тяжелый шелк шлейфа ее платья. Легко сжала плечо Андрея другой ладонью и улыбнулась в ответ на его улыбку. О, как же она любила, когда он улыбался! Это так меняло его лицо, вмиг превращая холодного и отстраненного мужчину в ее Андрея.
— Mon Andre, — прошептала Анна, наслаждаясь каждым словом из этой короткой фразы. Mon Andre…
— Моя Анни, — прошептал Андрей, склоняясь ближе, чем следовало к ее лицу, словно вот-вот поцелует ее. Вздымая своим дыханием локоны у ее уха до самого кружева фаты, обжигая ее кожу теплом, от которого по телу пошли «мурашки». — Моя милая… моя милая…
Анна думала об этом сне весь день. Словно бусины в ожерелье жемчужном, перебирала каждый момент ее ночного видения и улыбалась тому теплу, что разливался в груди. Ушла в парк после завтрака, чтобы никому не отвечать, отчего она так радостна ныне, отчего так горят глаза. Довольно с нее и Пантелеевны, что вцепилась в нее будто клещ, когда Анна собиралась к завтраку, глядя на то, как снова и снова ее барышня раздвигает губы в улыбке, словно не в силах сдержать ту.
Она долго бродила по аллеям, аккуратно ступая по покрытым тонким снегом опавшим листьям и гравию дорожек. Трогала ветви кустарников, сбрасывая на землю снежинки, покрывшие те за ночь, любовалась дивным белоснежным нарядом, в которые те надели за ночь снегопада. И вспоминала, как целовала Андрея, скрываясь за этими самыми кустами сирени, прощаясь.
Вернулась только, когда громко стала звать ее Пантелеевна, опасавшаяся, что барышня застудится, гуляя так долго по снегу. Опоздала на обед, который прошел без нее.
— Ну, что ты, моя хорошая, — пеняла ее, смеясь, Анна. — Я ведь обула сапожки, не легкие туфельки. Сама же глядела соколом!
— Да, верно! Но лишь-ка глянь, как ножки-то сыроваты, беда моя! — причитала старушка, когда Глаша расшнуровывала Анне сапожки, закрывающие почти всю голень до колена, спасая ногу от холода и снега. — Ох, буде сызнова мучиться горлом милочка моя! Вот чую то! Буде сызнова молоко горячее пить да ромашкой хворь гнать…
А потом замерли, когда распахнулась дверь в покои Анны, когда застучали костыли по паркету будуара. Лицо Петра, появившегося на пороге, было таким же белым, как снег на ветвях, что стряхивала Анна на прогулке. И, как с тревогой отметила она, мелко тряслись руки, это было заметно глазу. Он устало прислонился к косяку и быстро заговорил:
— Ты должна уходить из дома. Немедля! Глаша, шнуруй снова! Быстро! — а потом когда горничная Анны тут же принялась за дело, от волнения и страха, вдруг вспыхнувшего в душе, едва делая то так быстро, как следовало, продолжил. — Микулич прислал паренька из села. На дороге к Милорадово показались французы. И их много… явно не эскадрон. Ты должна уходить! И Полин, и Катиш. Уйдете с мадам Элизой в сторожку лесника. Французам туда не дойти. Это решение папеньки, так что не спорь, а следуй ему немедля!
— Петруша, а как же…, - даже спросить было страшно, и Анна смолкла на миг. Пантелеевна подала пальто, подбитое мехом, с причитанием тихим стала застегивать непослушными пальцами петли, пока Глаша доставала из коробки один из зимних капоров на беличьем меху. Значит, надолго их отправляют прочь, раз потеплее приказано одеть барышню, с тревогой отметила Анна.
— Не переживай за меня и папеньку. Я на рожон лезть не буду. Только при нужде за оружие возьмусь, — проговорил брат, и Анна едва удержалась, чтобы не возразить ему. Какой отпор? Еле на ногах стоит! А потом заплакала беззвучно, прижалась к брату, прочитав в его глазах твердую решимость. Он коснулся губами ее лба, провел ласково по спине.
— Ты должна идти. Не думаю, что их влечет сюда село, — и добавил, заметив, как она взглянула на него вопросительно. — Не только французы. Поляки. И ведет их Лозинский. Его узнали дозорные. Ты должна уходить. И еще…, - он обернулся на Лешку, стоявшего в будуаре с коробкой в руке. — Тут два пистоля. Они заряжены. Тебе отдаю на крайний случай. Ты поняла — на крайний! Возьми, покамест не передумал. Я даже подумать боюсь, что тебе придется их применить. Бог даст, все обойдется… Иди же! Или упустите возможность уйти…
Уходили только девицы и мадам Элиза. Марья Афанасьевна наотрез отказалась, опасаясь замедлить тех на пути в лес, ведь ее больное колено едва ли позволяло ей даже ходить. Мария оставалась с ней, на удивление Анны, ответила ей гордым, но испуганным взглядом, поддерживая графиню, когда та шла проститься к Анне.
— Храни вас Господь, — она размашисто перекрестила ее, заменяя в том Михаила Львовича, прикованного к постели, проклинающего свою беспомощность и поляка, которого когда-то разместили в их доме.
Анна едва заставила себя спуститься со ступенек террасы позади дома, чтобы далее через парк и залесную аллею уйти вглубь леса, где стояла сторожка лесника. Дорога к ней была опасна болотами, что начинались после второй просеки, и, не зная пути, можно было легко сгинуть в топи. Оттого и сочли, что жилище лесника станет самым безопасным местом для девиц усадьбы.
— Поторапливайтеся, поторапливайтеся! — суетился Титович. Он обычно редко говорил, слыл нелюдимым бирюком. Оттого на фоне его привычной молчаливости эти слова так встревожили Анну. Она обернулась на дом, уже ступив на залесную аллею, взглянула на несколько освещенных окон, желтеющих в надвигающихся сумерках, на темную фигуру брата, который провожал взглядом беглецов. В голове снова прозвучали слова Петра, сказанные на прощание:
— Схорони себя, прошу! — а потом тихо добавил. — И ее сохрани. Для меня… прошу!
Полин бежала почти вровень с Анной ныне, словно не желая покидать дом, бросать его обитателей на произвол судьбы. «Так оно и было», с тоской подумала Анна, когда та снова обернулась в сторону дома, уже невидимого даже через голые ветви деревьев и кустарников.
— Vite! Allons, vite! [396] — прикрикнула на них мадам Элиза, таща за собой Катиш, что едва ли передвигала ноги в том полуобморочном состоянии, в какое впала от страха. Снова обернулся Титович, сурово взглянул из-под околыша меховой шапки: «Поторапливайтеся, барышни! Поторапливайтеся!».