Симплициссимус - Ганс Якоб Гриммельсгаузен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы думали: ну, теперь-то уже ничего нельзя больше измыслить, чтобы доставить нам еще горшую муку, особливо же как мы после сей операции были так разъединены и вместе с тем так сплетены и перепутаны, что всяк не узнавал сам себя и своих родичей, и каждое волоконце, и каждая кожуринка должны были повиниться, что все мы стали мятою коноплею. Но нас еще потащили на трепало, где дубасили, толкли, можжили и корежили, словом, так растерли и растрепали, как если бы хотели превратить нас в амиант{559}, асбест, хлопок, шелк или, по крайности, изготовить из нас льняную кудель. И за эти труды получил конопельщик восьмую прибыль, которую принесли людям я и подобные мне мученики. В тот же день отдали меня как хорошо вытрепанную и провяленную коноплю нескольким старым чесальщицам и молодым ученицам, которые учинили мне величайшую пытку, какой я еще не испытывал; ибо своими многоразличными орудиями они подвергли меня такой анатомии, что и вымолвить невозможно. Сперва вычесали они гребнем грубую паклю, затем прядево, а под конец худые охлопья, пока я не заслужил похвалы как тонкая конопля и добрый купеческий товар и был красиво уложен и упакован на продажу, отнесен во влажный погреб, чтобы, отлежавшись, стал мягче на ощупь и тяжелее по весу. Таким-то образом вновь обрел я на короткое время покой и возрадовался, что, претерпев толикие муки и печали, стану наконец материей, которая всем людям столь полезна и надобна. Меж тем сказанные чесальщицы получили от меня девятую прибыль. И сие послужило мне утешением и вперило в меня странную надежду, что отныне (ибо мы выстрадали и достигли до счета девять, каковое число ангельское{560} и наидиковинное из всех чисел) минуют все наши мучения».
Двенадцатая глава
Симплиций внимает продолжению повести,
Поступает с Подтиркой по чистой совести.
«В ближайший базарный день отнес меня мой хозяин в некий покой, который называли проверочной палатой, или пакгаузом; там меня осмотрели, признали законным купеческим товаром и взвесили, затем передали маклеру, взяли пошлину, погрузили в повозку, отвезли в Страсбург, где доставили в купеческий дом, снова осмотрели, признали добротным, еще раз обложили пошлиной и продали купцу, который велел отвезти меня на тележке к себе домой, где поместил в чистую комнату, при каковой купле и продаже мой прежний хозяин получил от меня двенадцатую, таможенник тринадцатую, посредник четырнадцатую, возчик пятнадцатую, купеческий дом шестнадцатую, а носильщики, которые доставили меня в дом нового купца, семнадцатую прибыль. Они же забрали и восемнадцатую, когда им заплатили за то, что они отвезли меня в тележке на корабль, на коем был я отправлен вниз по Рейну в Цволле{561}, но я уже не могу рассказать про всех, кто по пути взимал пошлины и другие поборы и, значит, получил от меня прибыль; ибо я был так упакован, что не мог об этом проведать.
В Цволле я снова наслаждался коротким отдыхом; потом был также отделен от среднего или английского товара, вновь подвергнут пытке и анатомии, растерзан в самых внутренностях своих, выбит, расчесан гребнями, покуда не стал таким тонким и нежным, что хоть сучи из меня такие субтильные вещи, как брабантская монастырская нитка. Засим был я отправлен в Амстердам, где меня покупали и продавали, наконец, передали в женские руки, которые меня превратили в нежнейшую пряжу, а притом еще женщины беспрестанно меня целовали и лизали, так что я вообразил, что пришел конец всем моим страданьям; но вскорости меня помыли, намотали в клубок и передали ткачу, навертели на шпули, пустили в ткацкий станок и выткали из меня тонкое голландское полотно, засим отбелили и продали купцу, который стал торговать мною, отмеривая на локти. Пока я до сего дошел, то претерпел немалый урон. Первая убыль — грубое волокно, что пошло на фитили, которые затем были вымочены в коровьем навозе{562} и сожжены. Вторая убыль — то, что отдано было старым бабам, которые выпряли грубую пряжу на тик и мешковину, третья убыль — грубое прядево, что обыкновенно называют волосянкой, а продают как чистую конопляную пряжу, четвертая — та, что, правда, ушла на более тонкую пряжу и сукно, но не могла со мною сравниться, не говоря уж о громадных канатах, которые свили из других моих камрадов — конопляных стеблей, что пошли на изготовление щипаной пеньки, так что род мой принес людям знатную пользу и я, почитай, не в силах пересказать, какая была еще от него повсеместная прибыль. Последнюю убыль претерпел я сам, когда ткач оторвал от меня и швырнул под стол вороватым мышам несколько мотков пряжи.
У сказанного купца купила меня некая благородная дама, которая разрезала кусок и раздала челяди в подарок на Новый год. Отрез, на который ушла большая часть моего естества, достался горничной девушке, а та сшила из него себе рубашку и очень много кичилась. Тут узнал я, что они не все девушки, как их обыкновенно называют; ибо не только писец, но и сам господин находил к ней дорожку, ибо она была собою пригожа. Но сие тянулось не долго, ибо однажды госпожа сама увидела, что служанка заняла ее место, но она не разбушевалась, а поступила как благоразумная дама, рассчитала горничную и отпустила ее с миром. Дворянину же не пришлось по вкусу, что такой лакомый кусочек вырвали у него прямо из зубов; того ради он стал выговаривать жене, зачем она прогнала эту горничную, которая была так ловка, поворотлива и прилежна в работе. На что жена ответила: «Любезный муженек! Не печалься, теперь всю ее работу я берусь исполнять одна».
Засим отправилась моя девица со всем своим багажом, среди коего находился и я, к себе на родину в Камбре, куда привезла довольно тяжелый узел, ибо немало заслужила и у господина и у госпожи, а также заботливо сберегла и свое жалованье. Там она не обрела такого жирного стола, какой оставила, однако ж подцепила несколько любовников, которые в нее втюрились и таскали ей шить и мыть, ибо она избрала сие своим ремеслом, дабы снискать себе пропитание. Среди них был один молодой баран, которого она заарканила за рожки и так обошла, что за целку сошла. Справили свадебку; но как миновал медовый месяц, то объявилось, что у молодоженов всего их имепия и прибытков не хватит, чтобы ее содержать так, как она привыкла, живучи у господ; к тому же в Люксембурге была недостача солдат, а ее юный супруг был трубач или, лучше сказать, рогач, а все, верно, оттого, что сумели до него протрубить тот рог. Тогда и я стал жить скудно и паскудно, проносился и прохудился; того ради моя госпожа изрезала меня на пеленки, ибо вскорости ожидала наследника. После того как она оправилась от родов, сей пащенок беспрестанно марался, так что нас каждодневно стирали и под конец так истрепали, что мы стали ни к чему не годны, и наша госпожа нас выбросила. Но хозяйка, сдававшая ей жилье, по своей домовитости нас подобрала, отстирала и забросила на чердак, где у нее хранилось всякое тряпье. Там мы принуждены были пребывать, покуда не приехал молодец из Спиналя{563}, который собирал нас повсюду и отвозил на бумажную фабрику. Там нас передали старым женщинам, которые изорвали нас на мелкие лоскутки, так что мы издавали прежалостные вопли, скорбя о своей участи. Но на том наши беды еще не кончились, ибо нас растерли на бумажных мельницах в детскую кашицу, так что нас уже никто бы и не признал коноплей или льном, и в довершение всего нас еще заморили в извести и в квасцах и, наконец, распустили в воде, так что, говоря по правде, мы совсем пропали. Однако же нечаянно был я возведен в тонкий лист писчей бумаги, а по исполнении многих различных работ вместе с другими моими камрадами превратился в тетрадь, затем в стопу бумаги, потом снова попал под пресс, а под конец упакован в кипу и отправлен на предстоящую ярмарку в Цурцах{564}, там был продан купцу из Цюриха, который привез нас к себе домой и ту самую стопу, в коей я находился, перепродал фактору, или домоуправителю, одного важного господина; сей фактор смастерил из меня гроссбух, или счетную книгу. Но пока сие произошло, я тридцать шесть раз перешел из рук в руки с тех пор, как стал ветошью.
Сию книгу, в коей я, как честный лист бумаги представлял две страницы, фактор столь же возлюбил, как Александр Великий Гомера; она была ему заместо Вергилия, коего столь прилежно изучал Август, заменяла ему Оппиана{565}, коего с таким усердием читал Антоний{566}, сын Септимия Севера; служила ему как «Комментарии» Плиния Младшего{567}, которые так высоко ценил Ларгий Лициний, она же была его Тертулианом{568}, которого не выпускал из рук епископ Киприан{569}, была его «Киропедией»{570}, которую так ославил Сципион; его Филолаем Пифагорейцем{571}, к коему так благоволил Платон; его Спевсиппом{572}, коего так любил Аристотель, его Корнелием Тацитом{573}, коим так гордился император Тацит; его Комином{574}, которого Карл Пятый{575} предпочитал всем другим писателям, и, одним словом, его Библией, которую он штудировал день и ночь, правда, не затем, чтобы все счета были верными и справедливыми, а для того, чтобы запутать свои воровские проделки и все так расписать, чтобы все сошлось со счетною книгою.