Избранное - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, это случилось на следующий день. Возможно, старик — с лицом иссохшим, еще более старым, чем он сам, лишенным всякого выражения — выжидал несколько дольше. До середины недели, предположим. Пока не увидел, как она бродит в том месте, что было когда-то садом, между домом и сараем, вешая пеленки на проволоку. Он закурил кое-как свернутую самокрутку и, прежде чем встать, сердито пробормотал, обращаясь к рабочим:
— Хочу узнать, дадут ли нам вперед за две недели.
Очень медленно, чуть ли не охая, он сполз со своего камня и, прихрамывая, направился к женщине. Он увидел, что она лишена последней надежды, еще больше похожа на девочку, чем всегда, почти так же далека от мира и его обещаний, как он сам. Семинарист-архитектор посмотрел на нее с жалостью, по-братски.
— Послушайте, сеньора, — сказал он. — Мне не нужно ответа. С вами не нужны даже слова.
С трудом он извлек из кармана штанов горсть едва распустившихся мелких, простых роз с обломанными стебельками. Она взяла их не колеблясь, завернула в мокрую тряпку и молча ждала. Она не испытывала недоверия; усталые глаза старика могли только облегчить давнишнее желание заплакать, уже не связанное ни с теперешней ее жизнью, ни с ней самой. Она не поблагодарила.
— Послушайте, дочка, — снова заговорил старик. — Вот это розы для того, чтобы вы забыли или простили. Это одно и то же. Неважно, мы сами не хотим знать, о чем мы говорим. Когда цветы умирают и надо их выбрасывать, я думаю, что все мы, хотим того или нет, братья во Христе. Вам обо мне много чего наговорят, хотя вы и живете особняком. Но я не сумасшедший. Смотрю и терплю.
Он наклонил голову, прощаясь, и отошел. Утомленный своей речью, он ждал, вслушиваясь в предгрозовой вечерний покой, пока пробьют пять ударов колокола.
— Пошли, — сказал он землекопам. — Сдается, вперед не заплатят.
Прошло несколько ночей не то ожидания, не то бессмысленной надежды, и вот, уже отупевшая от чтения и неодолимого желания спать, она услыхала шум машины возле гаража, потом тихое насвистывание, поднимавшееся вверх по лестнице. Ничего не зная, ничуть не подозревая о стольких событиях, мужчина насвистывал «The Man I love».[33]
Она посмотрела на него, встретила приветственной гримаской, взяла принесенную рюмку.
— Был ты у врача? — спросила женщина. — Ведь ты обещал или, кажется, поклялся?
Даже не повернув свой костистый профиль, он улыбнулся, ему приятно было хоть чем-нибудь одарить ее.
— Да. Был. Ничего особенного. Худой как скелет мужчина стоял голый перед благодушным толстяком. Как всегда, снимки, анализы. Толстый человек в халате, возможно, не безукоризненно чистом, который не верит ни в свой молоточек, ни в свой стетоскоп, ни в свои предписания. Нет, тут нет ничего, что они могли бы понять или вылечить.
Впервые она согласилась выпить еще одну полную до краев рюмку.
Она пошевелила пальцами, и в них сразу же оказалась сигарета. Смеясь, она напрягла все тело, чтобы сдержать кашель. Мужчина смотрел на нее, удивленный, почти счастливый. Он шагнул к ней, хотел сесть на кровать, но она выскользнула из-под простыни, избегая отеческой ласки. Половина сигареты еще дымилась, и она продолжала курить, насторожившись.
Лежа к нему спиной, она спросила:
— Почему ты женился на мне?
Мужчина окинул взглядом ее худое тело, спутанные волосы на затылке, потом пошел обратно, к креслу и столику. Еще одна рюмка, еще одна сигарета, быстро и уверенно. Вопрос женщины устарел, на нем проступили морщины, он расползался в беспорядке, словно плющ, цепляющийся за стену. Но надо было выиграть время, потому что женщина, хотя они никогда этого не узнают, хотя этого никто никогда не знал, была умнее и несчастнее, чем худой мужчина, ее муж.
— Денег у тебя не было, так что не поэтому, — попытался отшутиться мужчина. — Деньги пришли потом, без всякой моей вины. Твоя мать, твои братья.
— Об этом я уже думала. Этого никто не мог предвидеть. К тому же деньги тебя не интересуют. Хуже то, что со мной это порой случается. Итак, повторяю: почему ты на мне женился?
Мужчина молча курил, утвердительно кивая головой, прикасаясь бескровными губами к рюмке.
— Все? — спросил он наконец; душа его была полна боязни и жалости.
— Все, конечно. — Женщина приподнялась на кровати и увидела, как еще больше похудело его решительное, ожесточенное лицо.
— Во всяком случае, не потому, что ты ждала ребенка от Менделя. Я не испытывал ни сострадания, ни охоты помочь ближнему. Все тогда было очень просто. Я любил тебя, влюбился. Это была любовь.
— А потом ушла! — почти крикнула она, сидя на кровати. Но в этом утверждении слышался вопрос.
— Слишком много хитрости, и притворства, и предательства. Да, ушла; не могу сказать, потребовались ли ей недели, месяцы, или она предпочла незаметно рассеяться за какой-нибудь час. Так трудно объяснить. Даже предположив, будто я знаю, понимаю. Здесь, в этом заповеднике, который когда-то создал Петрус, ты была девочкой. Все равно, шевелился у тебя в чреве младенец или нет. Девочка, почти женщина, на которую можно смотреть с грустью, с пугающим чувством, что уже ничего невозможно. Волосы редеют, зубы портятся. А главное, знать, что по отношению к тебе самому зародилось любопытство, а я уже начинал терять его. Возможно, моя женитьба на тебе была последним проявлением настоящего любопытства.
Она продолжала ждать, но напрасно. Наконец она встала, накинула халат и села за стол напротив мужчины.
— Все? — спросила она. — Ты уверен? Прошу, умоляю тебя. Если хочешь, я встану на колени… Ради этого крошечного прошлого, которое мы стараемся затоптать, врозь, каждый сам по себе, ради этого прошлого, которое занимает так мало места и над которым мы, теснясь, склоняемся, чтобы освободиться…
Мужчина, зажав сигарету в истончившихся губах, повернулся к ней, и позвонки у него в затылке хрустнули. Без жалости, без удивления, заглушенных привычкой, она смотрела на лицо трупа.
— Все? — усмехнулся мужчина. — Опять все? — говорил он, обращаясь к поднятой рюмке, к утраченному времени, к тому, что, по его убеждению, произошло. — Все? Ты, может быть, не понимаешь. Я, кажется, сказал о девочке.
— Обо мне.
— О девочке, — упрямо повторил он.
Голос, невнятная речь, намеренно замедленные движения. Он был совершенно пьян и готов на грубость. Она улыбнулась, невидимая и счастливая.
— Это я и сказал, — продолжал мужчина, неторопливо, осторожно. — Та, которую каждый нормальный человек ищет, придумывает, находит или верит, что нашел. Не та, что понимает, поддерживает, ласкает, помогает, исправляет, улучшает, советует, руководит и правит. Ничего такого, к счастью, нет.
— Это я?
— Да, теперь; и все остальное, будь оно проклято. — Он оперся на стол, собираясь пойти в ванную.
Она сбросила халат, рубашонку воспитанницы сиротского приюта и принялась ждать его. Она ждала, пока он, голый и чистый, не вышел из ванной, пока он рассеянно не погладил ее и, растянувшись рядом с ней на кровати, не начал дышать, как ребенок, мирно, без воспоминаний и грехов, погрузившись в нерушимое молчание, в котором женщина топит свой плач, свое сдержанное отчаяние, свое извечное чувство несправедливости.
Второй землекоп, худой и неповоротливый, тот, что, казалось, не понимает жизни, добиваясь от нее какого-то смысла, какого-то решения, оказался более доступным, более близким ей. То ли из-за поведения этого мужчины, то ли потому, что она владела им много раз.
После пяти часов она, закрыв глаза, продиралась сквозь синасину. Медленно зализывала царапины на руках. Неуклюжий, неуверенный, ничего не понимая, второй землекоп являлся к шести, и она уводила его в сарай, в котором пахло хлевом и овечьей шерстью.
Раздетый, он превращался в ребенка, пугливого, жалкого. Женщина пускала в ход все свои воспоминания, свои внезапные вдохновенные выдумки. Она приучилась оскорблять его, бить по лицу, нашла в щели между цинковой стеной и крышей старый, брошенный кнут.
Ей нравилось подзывать его свистом, как собаку, щелкая пальцами. Одна неделя, две недели или три.
Но каждый удар, каждое унижение, каждая вырванная радость вели ее к жаркой полноте лета, к кульминации, за которой мог последовать только спад.
Она была счастлива с этим парнем, и часто они плакали вместе, каждый не зная, о чем плачет другой. Однако же, медленно и неизбежно, женщина возвращалась от безнадежного, безысходного сексуального возбуждения к потребности в любви. «Лучше, — думала она, — быть одинокой и печальной». Она больше не виделась с землекопами; выходила в сумерках, после шести, и тайком пробиралась к живой изгороди.
— Кровь, — будил ее мужчина, вернувшись с рассветом. — Кровь на руках и на лице.
— Пустяки, — отвечала она, стараясь снова заснуть. — Мне все еще нравится играть с деревьями.