Нильс Бор - Даниил Данин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А были сверх главной еще и другие причины — наверняка преодолимые временем, но непреодоленные, потому что он не дал им срока. Не дал — не смог.
«…Самой глубокой привязанностью в его жизни была жена и помощница — личность незаурядной силы и смелости, равная ему по интеллекту… Случайная отчужденность между ними оказалась страшным опытом, пройти через который его измученная душа была уже не способна» (Эйнштейн) .
Кажется, никто еще не называл внезапную позднюю любовь страшным опытом. (А этической пристальности Эйнштейна хватило на это!) Поставленный перед нравственным выбором, Эренфест не знал, как такой выбор сделать. Меж тем женщина, которую он полюбил на склоне жизни, потребовала решающего ответа. (Кто отважится ее осудить или захочет ее оправдать?)
И была третья драма — о ней Эйнштейн умолчал, — длившаяся пятнадцать лет: безнадежность существования младшего сына Эренфеста — Васика, психически неизлечимо больного мальчика. Мысли об его будущем были безысходней всего остального. Вера в целебность или милосердие времени уходила с годами, и в сентябре 33-го года от нее не осталось ничего.
…21 сентября он прощался с Бором и Маргарет в Карлсберге. Приглашал их к себе. Радовался, что через месяц они увидятся вновь на 7-м Сольвеевском конгрессе в Брюсселе. А Нильс и Маргарет были с ним втройне сердечней, чем всегда, и нет-нет да и переглядывались вопросительно — накануне их поразила странная фраза Дирака:
«Этот человек очень болен душевно, и не следовало бы оставлять его в одиночестве».
В молчаливом Дираке мало кто прозревал психологическую проницательность. Но тем многозначительней прозвучала его фраза. Да только неизвестно было, что же делать… А Эренфест с прежней пылкостью в последний раз отдавался своим дружеским чувствам к Бору. И все хорошо было в тот первый день осеннего равноденствия! И только неизвестно было, что же делать…
А через четыре дня возник другой вопрос, мучительнейший из безответных: МОЖНО ЛИ было что-нибудь сделать?
Через четыре дня, 25 сентября, в Лейдене, взяв с собою на водную прогулку обреченного Васика, Пауль Эренфест в лодке пытался застрелить сына, чтобы избавить его от всех грядущих мук. Но не та рука была — не убийцы. Он ранил мальчика. И тотчас вторым выстрелом казнил себя. И, к несчастью, не промахнулся.
…Лодка и сын…
Могло ли Бору вообразиться, что года не пройдет, как и в его отцовстве сочетание этих слов обернется непоправимой бедой и поселится в тех глубинах души — они есть у каждого, — откуда никаким разумным мыслям выхода не прорыть.
Будет 2 июля 1934 года.
За месяц до этого чернейшего дня Бор вернется вместе с Маргарет из первой поездки в Советскую Россию, где проведет четыре недели в «атмосфере грандиозного социального эксперимента» (как он выразится в разговоре с Игорем Евгеньевичем Таммом).
4 мая, накануне его приезда в Ленинград, академик А. Ф. Иоффе представит датского гостя читателям «Известий»:
«Впервые приезжает в СССР Нильс Бор, руководитель мировой теоретической мысли в области физики… Трудно перечесть поток новых идей и фактов, внесенных в науку Борой, его учениками и последователями. Здесь и глубочайшие идеи о пространстве, времени и причинности, и небывалый сдвиг в учении о материи, свете и магнетизме…
В Ленинграде Нильс Бор, почетный член Академии наук СССР, прочтет в академии доклад на тему «Пространство и время в теории атома» и в Физико-техническом институте вместе со своим ассистентом Розенфельдом — четыре лекции о пределах справедливости квантовой механики. После Ленинграда Бор приедет в Москву, а затем примет участие в конференции по теоретической физике в Харькове.
…Для всей советской науки приезд Нильса Бора — большое, радостное событие. Мы приветствуем его от всей души ж надеемся, что, увидев воочию размах нашего строительства… Нильс Бор сделается нашим другом наряду с лучшими умами человечества».
Он в самом деле воочию увидит размах нового строительства, но не цифры его пленят, а нечто иное — человеческое. Академик Иоффе повезет его на ленинградский завод, где изготовлялась гигантская по тем временам турбина мощностью в 50 тысяч киловатт. И он выскажет свои впечатления в интервью с московским корреспондентом. Завизирует переданный редакции текст, а в три часа ночи, когда номер будет печататься, тревожным телефонным звонком из «Европейской» поднимет на ноги корреспондента и настоятельно попросит внести в интервью «крайне существенную поправку». И тут обнаружится, что все дело в одном упущенном слове: «нэйм-лих», — скажет Бор по-немецки. «Именно» — по-русски. Его восхитило особое внимание, с каким рабочие трудились над деталями для гигантской турбины: они знали, для чего именно вытачивают их! И потому пропуск этого слова «искажает смысл всего текста», — страдальчески скажет он в телефонную трубку… Только Маргарет и Розенфельд не удивятся случившемуся.
И еще — Ландау, когда, опередив Бора, рассказ об этом ночном звонке доберется до Харькова. Двадцатишестилетний глава только что возникшей теоретической школы при Харьковском физтехе тотчас узнает в безотлагательном «нэймлих» черты учителя и рассмеется своим копенгагенским воспоминаниям. Эти же воспоминания и Бора заставят предпочесть поездку в Харьков другим маршрутам.
ОНИ встретятся на приуроченной к приезду Бора дискуссии так, точно не расставались. И, увидев, с каким несвойственным ему пиететом Ландау относится к гостю, кто-то из старых профессоров пожалуется Бору, что его ученик ведет себя неподобающе — «просто безобразничает». (Так, в физтехе ввели тогда пропуска, и Дау, вышучивая это нововведение, прикреплял свой пропуск сзади к воротнику, а затем шел через проходную спиной к вахтеру. Да и вообще…) Бор озабоченно согласится отечески поговорить с Ландау. И действительно сделает это. Он скажет укоризненно: «Так нельзя вести себя, Дау!» Но Дау незамедлительно спросит: «А почему?» И Бор задумается. Начнет вышагивать по комнате удовлетворительные доводы, не сумеет их найти и в заключение пообещает серьезно обдумать этот интересный вопрос. И уедет из Харькова, не найдя ответа.20
Словом, останется после его отъезда изустный фольклор, чуть окрашенный в тона обязательной «профессорской чудаковатости». Однако останется в памяти и другое — главное: его стремление уловить особые черты в психологии научного творчества, когда исследователь чувствует себя в лаборатории еще и участником созидания общества, основанного на плановых началах; когда исследователь, подобно ленинградским турбинщикам, знает, «для чего именно» трудится он. Не в этом ли и воплощается тимирязевский идеал слияния «науки и демократии»? Бор будет спрашивать об этом своего дорожного спутника Тамма в той раздумчиво-утвердительной интонации, которая сама содержит положительный ответ… Запомнится и его ветвистая защита новой философии природы от догматических кривотолков философов-механицистов… И запомнится его непреходящая тревога за будущее рода человеческого в дни, когда злокачественная опухоль фашизма начала разрастаться в центре Европы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});