Избранные произведения - Александр Хьелланн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не должен сердиться на меня, Левдал! Но ты ведь не можешь не понимать, каково мое состояние! Ведь эта история с деньгами рабочих сводит на нет добрую половину всей моей жизни.
Абрахам как-то безвольно протянул ему руку: видно было, что он еще чувствует себя парализованным. Крусе попросил его успокоиться и стал ходить взад и вперед по комнате.
После долгого молчания Абрахам сказал:
— Что же мне делать?
— Это зависит от того, что ты можешь сделать…
— Что я могу?
— Ну да: на что у тебя хватит силы и воли.
— Ведь не думаешь же ты, что я стану соучастником… — Абрахам не мог продолжать. Он встретился глазами с глазами друга и с его улыбкой, с этой давно знакомой улыбкой, полусердитой и полупрезрительной, и почувствовал, что эта улыбка раздирает ему сердце.
Это была правда; у него не было ни воли, ни сил порвать со всеми, открыто и громко сказать: «Смотрите! Вот что сделал мой отец! Вот что сделала моя жена! Вот что сделал я сам! Накажите нас, если это нужно! Но позвольте нам вступить в новую жизнь, чтобы искупить свою вину».
Нет, он не мог этого сделать; он знал это сам.
Пристыженный, не смея поднять глаз, он робко вышел из комнаты, и Педер Крусе закрыл за ним дверь.
Одна только мысль была в голове Абрахама. Одно только имя на его губах: он шел прямо к Грете!
Он шел по тихим пустынным улицам, пока не добрался до окраины, где уже не было газовых фонарей. По обочинам дороги виднелись большие камни, а где-то далеко внизу слышался тяжелый шум волн, обрушивающихся на скалы и стекающих обратно, разрушая и обтачивая камни в своем упорном движении.
Абрахам остановился и подошел к последнему фонарю, чтобы посмотреть на часы.
Было десять часов вечера.
Грета, вероятно, уже в постели, но это ничего. Он только посидит у постели, подержит ее руку в своих, услышит ее голос, в котором никогда не было ни колебаний, ни сомнений.
Повернувшись, чтобы идти дальше в темноту, он услышал, как его назвали по имени. Дама в черном платье вышла из тени кладбищенских ворот и поспешила ему навстречу:
— Не идите дальше! Умоляю вас, Абрахам! Умоляю вас во имя моего маленького Мариуса. Не ходите в этот мрак.
— Но, дорогая фру Готтвалл! Почему же мне не идти?
— Потому что я предвидела это еще тогда… и уже тогда…
— Когда? Что? О чем вы говорите?
— Мать ваша тоже стояла тут… Не ходите, Абрахам! Я не могу больше выносить это.
В первую минуту он подумал, что фру Готтвалл помешалась из-за потери денег; но, услышав имя матери, насторожился.
— Скажите мне! Дорогая фру Готтвалл! Скажите! Что вы хотели сказать о моей матери?
— Ничего. Не спрашивайте меня ни о чем. Я ничего не знаю.
— Нет, скажите! Скажите в память маленького Мариуса! — И он крепко схватил ее. — Что вы хотели сказать о моей матери?
— Я скажу все, что знаю; но только ты уж потом больше ни о чем не спрашивай, бедный мой, несчастный Абрахам!
Теперь она стала снова, как в былые дни, только матерью маленького Мариуса, а он — лучшим другом маленького Мариуса.
— Я видела однажды твою мать вот именно здесь, где мы стоим; как и сейчас, была ночь и мрак. Она вот так же, как и ты, смотрела на свои часы, а потом подняла лицо, и при свете фонаря я увидела это лицо. О! Какое лицо! Я стояла вот так же, в тени, у кладбищенских ворот, и не двинулась с места; я и тогда была тем, что теперь, а она ведь была женой профессора Левдала. И все-таки я увидела, что она одинока, что она в горе, а ведь мы обе были матерями! Разве это не было ужасной трусостью с моей стороны?.. И вот она умерла именно в ту ночь.
— Умерла? Разве это была ее последняя ночь? Почему она умерла?
— Твоя мать умерла в постели, — торопливо отвечала фру Готтвалл. — Но когда я сегодня вечером пришла сюда от могилы Мариуса и раздумывала о тебе, и о всей вашей семье, и об этом большом несчастье, — и все-таки больше всего думала о тебе, Абрахам! — я увидела перед собой твое лицо — такое же, каким было ее лицо тогда. И ты также вынул часы и посмотрел на них при свете фонаря. Ах, неужели же ты не понимаешь, что я испугалась за тебя, что ты один в такую минуту отчаянья?
— Но разве мать? Разве вы считаете, фру Готтвалл, что моя мать?..
— Я не думаю, не предполагаю ничего… Но знаю, что людей, когда они несчастны, нельзя оставлять одних в темноте. Идем со мной в город.
Она взяла его за руку, и они молча пошли по улице.
— Разве моя мать была несчастна? — спросил он.
— Что я могу сказать? Разве один человек много знает о другом? Мы ведь только и делаем, что обманываем друг друга: иные со злыми намерениями, иные с добрыми. Притом я не особенно близко была с нею знакома; но, конечно, она была редкая женщина. И, может быть, от этого-то…
— От этого-то?.. Что вы хотите сказать?..
— Да, милый Абрахам! От этого-то, верно, она и была несчастна. Это часто случается.
Он обещал фру Готтвалл больше не ходить по темным улицам, но не сдержал обещания. Домой идти он был не в силах, но сознавал, что ему не грозит опасность броситься с обрыва в море или застрелиться.
Он, правда, не мог не остановиться и прислушался к таинственному всхлипыванию волн внизу, в темном фиорде, едва-едва освещаемом мелкими прыгающими огоньками города. Неужели этот мрачный путь хотела избрать его мать, чтобы расстаться с жизнью? Неужели она добровольно ушла из жизни? Неужели поверить этому?
Он перебирал свои воспоминания о том далеком времени; ему никогда не приходило в голову, что мать его несчастна; но только теперь он вдруг вспомнил, с каким особенно тяжелым чувством она произносила слова: «Бедная моя маленькая обезьянка!»
Но если в жизни ее было какое-то несчастье, то оно было так или иначе связано с ее браком. Самое ужасное для Абрахама было то, что все как-то собралось вместе, чтобы опорочить его отца, на которого он всю жизнь смотрел снизу вверх, к которому испытывал нечто вроде религиозного восторга.
Глубокое расхождение между родителями, между всем складом их характеров, которое он подозревал еще в детстве, стало совершенно ясно, и теперь-то он точно знал, на чью сторону стал бы он сам. Да! То, что было сломлено в натуре его матери, должно было стать основой его жизненных принципов. А что получилось? Он чувствовал ужасающую пустоту, и в ушах его звучал резкий голос Крусе: «Все вы вместе банда преступников!»
Может быть, действительно самое лучшее укрыть свой стыд в черной тихой бездне, где все кончается, все забывается. И тогда уж пусть говорят о нем что хотят.
Но что именно будут тогда говорить о нем? Он представил все последствия такого поступка и вспомнил о бедном маленьком Карстене, сиротке-Карстене.
Вдруг он резко повернулся, как будто почувствовал отвращение к самому себе. Он ведь знал, что все равно никогда не посмеет совершить ничего такого… Он задумался о другом. Он вызвал в памяти всю историю своего падения, припоминал, как постепенно спускался со ступеньки на ступеньку, с самого детства до этой вот минуты.
Все громкие слова, все блестящие фантазии, все беспомощные порывы, все стремления быть честным и смелым, которые, словно поддразнивая его, никогда его не покидали, все возможности, которые были у него и которые представлялись ему… — так почему же, почему же все это привело к постыднейшему, позорному падению?
В отчаянии он стал обеими руками рвать на себе волосы, громко восклицая:
— Да что же мне мешает? Какое сидит во мне дьявольское начало и не дает мне, никогда не дает мне проявить себя? Почему жизнь моя оказывается трусливой ложью, карикатурой? Как будто каждая жилка во мне отравлена?
Грета! Грета! Теперь у него не оставалось никого на свете, кроме нее. Он почти бегом бросился к ней.
Когда он приблизился к ее дому, ему показалось, что дверь была как-то странно открыта; в полумраке он ощупью нашел дверь: она была снята с петель и прислонена к стене.
В комнате не было ничего привычного; вообще ничего, ничего не было… Он, продолжая обшаривать стены, пошел в кухню, в кладовушку, в комнату… Нигде не было ничего, кроме соломы и мусора, который он заметил, когда вошел в дом.
Наконец он наткнулся на скамейку у окна, где, бывало, сидел с Гретой. Скамейка была крепко вделана в стену.
Он бессильно опустился на эту скамейку. Стеффенсен уехал… Абрахам все понял. Грета узнала, что он взял сбережения рабочих, и с этой мыслью она уехала. Так и должно было случиться. Все кончено…
Тьма медленно уступала светло-серому мутному рассвету. Утренний ветер зашелестел соломой по полу.
Под окном, среди остатков прутьев, из которых плела корзины Грета, лежал Абрахам Левдал и спал. Во сне он сполз со скамьи.
XVКогда серия банкротств, наконец, закончилась и можно было определить степень и глубину несчастья, водворилось некоторое спокойствие. Первые поспешные суждения были пересмотрены, колоссальные суммы убытков, невероятные изменении и перемещения, о которых многие пророчили, — все это постепенно, день за днем, словно сходило на нет; жизнь более или менее вошла в обычную колею, разве только стала более тусклой.