Том 5. Жизнь Арсеньева. Рассказы 1932-1952 - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот он вдруг гаснет: небо за мысом стало легкое, тонкое, бледное! И где-то внизу подо мной, на какой-то ферме, кричит первый рассветный петух: еще сквозь сон, несознательно, но уж задирчиво, с напрягающимся хриплым клекотом двух разных голосов…
Еще одно мое утро на земле.
1944
Пророк Осия*
В Иудее показывали мне немало легендарных мест: вот пещера, где скрывался пророк Иеремия, вот развалины дома, в котором жил пророк Осия…
«Начало слова господня к Осии. И сказал господь Осии: иди, возьми себе жену блудницу и детей блуда: ибо сильно блудодействует земля сия, отступивши от господа…»
«И пошел он и взял Гомерь, дочь Дивлаима…»
Придержав верховую лошадь, проводник говорил:
— Вот здесь жил пророк Осия.
И я смотрел на груду неотесанных серых камней, — развалившийся остов первобытной хижины, проросшей огромным кактусом, под которым торчали кое-где края разбитых черепков… Ужели и впрямь тысячелетия тому назад жили они тут, Осия и Гомерь? Я долго стоял в оцепенении, думая о нем и о ней, глядя на безобразно завалившиеся камни, на толстые, усато-колючие лопасти кактуса, цветшего своим ядовитым желтым цветком…
«Книга Осии» одна из самых невразумительных и наиболее забытая из пророческих книг. Но история его личной жизни, будь она написана, не уступила бы, может быть, ни с чем несравненной «Книге Руфь». Ибо, по преданию, пророка Осию сделало пророком семейное горе: Гомерь была совсем девочка, а он был уже не молод; он был целомудрен, задумчив, грустен, а она, невзирая на свое детство, была безмерная блудница.
Господин Порогов*
«Илия же, муж косматый, препоясанный ремнем по чреслам своим, изыде на Кармил и преклонися на землю и положи лице свое между коленами своими и рече отрочищу своему: взыди и воззри на пути морские».
И вот бог дал мне высокую радость видеть воочию те «пути морские», синей хлябью уходившие вдаль от подножий Кармила.
Видел я в те счастливые годы и великий Некрополь Египта, развалины храмов и богов его, их прямые, спокойные позы — знак долголетия, неизменности. Видел на далеком пути к Суану пещеру святого Антония: знойно-сонный Нил в ложе мертвых пустынь, знойно-желтые обрывы скал, отсвечивающих в Ниле, и эту пещеру, — один из несметных египетских могильников. Там с восторгом думал я о том, что в дни Антония волосатые Фиваидские отшельники созывали друг друга на молитву из этих пещер-могильников звуком коровьего рога.
За Суаном видел я малый остров Изиды и два храма Ее, дальше — черную Нубию и Пороги нильские. И там думал о первом из Нильских богов, имя коего было:
— Господин Порогов.
Он мне чудился там, в этом страшном царстве египетского Юга, в вечном молчании его светоносных полдней, всюду незримо сущим и живым: диким, нагим, чернокожим исполином, со взором блестящим, как черный алмаз, с волосами «иссушенными и закурчавленными Солнцем».
Три рубля*
В тот летний вечер я приехал из деревни в наш уездный город по железной дороге, часу в девятом. Было еще жарко, от туч сумрачно, надвигалась гроза. Когда извозчик помчал меня, подымая пыль, от вокзала по темнеющему полю, сзади вдруг что-то вспыхнуло, дорога впереди на мгновенье озарилась золотом, где-то прокатился гром и крупными звездами зашлепал по пыли и пролетке быстрый, редкий дождь, тотчас же прекратившийся. Потом пролетка, сорвавшись под изволок с мягкой дороги, задребезжала по каменному мосту через пересохшую речку. За мостом дико чернели и металлически пахли городские кузни. На дороге в гору горел запыленный керосиновый фонарь…
В гостинице Воробьева, лучшей в городе, мне, как всегда, отвели комнату со спальней за перегородкой. Воздух в этой комнате с двумя затворенными окнами за белыми коленкоровыми занавесками был горяч, как в печи. Я приказал коридорному отворить окна настежь, принести самовар и поскорей подошел к окну: в комнате дышать было нечем. За окном уже чернела темнота, в которой то и дело вспыхивали молнии, теперь уже голубые, и катился, точно по ухабам, гул грома. И, помню, я подумал: до того ничтожный городишко, что даже непонятно, зачем так грозно вспыхивает над ним этот великолепный голубой свет и так величественно грохочет, сотрясается мрачное, невидимое небо. Я пошел за перегородку и, снимая с себя пиджак и развязывая галстух, услыхал, как влетел с самоваром на подносе коридорный и стукнул в круглый стол перед диваном. Я выглянул: кроме самовара, полоскательницы, стакана и тарелки с булкой, на подносе была еще чашка.
— А чашка зачем? — спросил я.
Коридорный ответил, заиграв глазами:
— Там вас одна барышня спрашивает, Борис Петрович.
— Какая барышня?
Коридорный пожал плечом и манерно усмехнулся:
— Понятно, какая. Очень просила впустить, обещала рубль на чай, если хорошо заработает. Видела, как вы подъехали…
— Из уличных, значит?
— Ясное дело. Таких у нас никогда незаметно было: приезжие обыкновенно за барышнями к Анне Матвеевне посылают, а тут вдруг какая-то сама входит… Ростом замечательная и вроде гимназистки.
Я подумал о скучном вечере, который предстоял мне, и сказал:
— Это забавно. Впусти ее.
Коридорный радостно исчез. Я стал заваривать чай, но в дверь тотчас постучали, и я с удивлением увидал, как, не дожидаясь ответа, в комнату развязными шагами больших ног в старых холщовых туфлях вошла рослая девушка в коричневом гимназическом платье и соломенной шляпке с пучком искусственных васильков сбоку.
— Вот шла и забрела на огонек к вам, — с попыткой иронической усмешки сказала она, отводя в сторону темные глаза.
Все это было совсем не похоже на то, что я ожидал, я слегка растерялся и ответил не в меру весело:
— Очень приятно. Снимайте шляпку и присаживайтесь чай пить.
За окнами вспыхнуло уже фиолетово и совсем широко, гром прокатился где-то близко и предостерегающе, в комнату пахнуло ветром, и я поспешил затворить окна, обрадовавшись возможности скрыть свое смущение. Когда я обернулся, она сидела на диване, сняв шляпку и закидывая назад стриженые волосы продолговатой загорелой рукой. Волосы у нее были густые, каштановые, лицо несколько широкоскулое, в веснушках, губы полные и сиреневые, глаза темные и серьезные. Я хотел шутливо извиниться, что я без пиджака, но она сухо посмотрела на меня и спросила:
— Сколько вы можете заплатить?
Я опять ответил с деланной беспечностью.
— Успеем еще сговориться! Выпьем прежде чайку.
— Нет, — сказала она, хмурясь, — я должна заранее знать условия. Я меньше трех рублей не беру.
— Три так три, — сказал я с той же глупой беспечностью.
— Вы шутите? — спросила она строго.
— Нисколько, — ответил я, думая: «Напою ее чаем, дам три рубля и выпровожу с богом».
Она вздохнула и, закрыв глаза, откинула голову на отвал дивана. Я подумал, глядя на ее бескровные, сиреневые губы, что она, верно, голодна, подал ей чашку чаю и тарелку с булкой, сел на диван и тронул ее за руку:
— Кушайте, пожалуйста.
Она открыла глаза и молча стала пить и есть. Я пристально смотрел на ее загорелые руки и строго опущенные темные ресницы, думая, что дело все больше принимает нелепый оборот, и спросил:
— Вы здешняя?
Она помотала головой, запивая булку:
— Нет, дальняя…
И опять замолчала. Потом стряхнула с колен крошки и вдруг встала, не глядя на меня:
— Я пойду раздеваться.
Это было неожиданнее всего, я хотел что-то сказать, но она повелительно перебила меня:
— Затворите дверь на ключ и опустите шторы на окнах.
И пошла за перегородку.
Я с бессознательной покорностью и поспешностью опустил шторы, за которыми продолжали все шире сверкать молнии, будто стараясь поглубже заглянуть в комнату, и все настойчивее катились сотрясающиеся гулы, повернул в прихожей дверной ключ, не понимая, зачем я все это делаю, и уже хотел было войти к ней с притворным смехом, перевести все в шутку или соврать, что у меня страшно разболелась голова, но она громко сказала из-за перегородки:
— Идите…
И я опять бессознательно повиновался, вошел за перегородку и увидел ее уже в постели: она лежала, натянув одеяло до подбородка, дико смотрела на меня совершенно почерневшими глазами и сжимала постукивающие зубы. И в беспамятстве растерянности и страсти я дернул одеяло из ее рук, раскрыв все ее тело в одной коротенькой заношенной сорочке. Она едва успела поймать голой рукой деревянную грушу над изголовьем и потушить свет…
Потом я стоял в темноте возле раскрытого окна, жадно курил, слушал шум отвесного ливня, низвергавшегося в черном мраке на мертвый город вместе с ярким и быстрым трепетом фиолетовых молний и дальними ударами грома, думал, вдыхая дождевую свежесть, смешанную с запахами города, накаленного за день: да, непонятное соединение — это жалкое захолустье и это божественно-грозное, грохочущее и слепящее в ливне величие, — и все больше дивился и ужасался: как же это я все-таки не понял до конца, с кем я имею дело, и почему она решилась продать за три рубля свою девственность! Да, девственность! Она окликнула меня: