Собрание сочинений в шести томах. Том 6 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это путь к реализму, к правде. В Помпее было около двадцати тысяч жителей (другие утверждают даже, что тридцать тысяч), а погибло лишь около двух тысяч. Остальные не сдались, они боролись, они вырвались из огненного ада. В доме, в который мы вошли, не было найдено ни одного трупа, ни одного скелета. В нем даже хранилище ценностей — большой сундук — оказалось пустым: хозяева успели захватить содержимое с собою.
Следовательно, не только отличной формой поразил и завоевал зрителей Карл Брюллов, не только монументальностью своего полотна и обращением к одной из наиболее трагических страниц в истории человечества, по и тем своим собственным прочтением и истолкованием этой страницы, какое он продемонстрировал на полотне.
Папа в соборе Святого Петра сколько угодно может произносить проповедей о покорности человека воле божьей. Но стоит его пастве взглянуть на произведение искусства, несущее в себе идею не покорности небу, а борьбы с ним, ощутить впечатляющую силу этого произведения, и от призывов папы не остается ничего. Такова мощь искусства.
Я собственными глазами видел откопанную Помпею. Я ходил по ее улицам и площадям. Я слушал объяснения гидов. Но сегодня, вспоминая это хождение, я вижу не столько те живописные древние развалины, в которые непринужденно врос современный ресторан, бойко торгующий кока-колой, сколько навсегда памятное мне полотно Карла Брюллова. Реально увиденное только укрепило мое давнее ощущение большой правды искусства, скрытой в картине, помогло увидеть ее еще отчетливей и ярче.
Петровская эпоха — она ярче всего видится через затмевающий все другие книги роман Алексея Толстого.
Помпея — чтобы увидеть ее, нельзя пройти мимо полотна Карла Брюллова.
Стоит призадуматься над этим.
4. Над лазурным морем
Близ отвесного каменного обрыва, под которым, пошевеливая зеленые сплетения водорослей, далеко внизу плещет о камни ленивое море, стоит в саду апельспповых деревьев отель «Cocumella».
Усталые, натрудившие ноги, опаленные солнцем в помпейских улицах, сошли мы с автобуса перед подъездом «Кокумеллы». Вечерело. От расцветавшего куста жасмина волнами плыл вокруг бодрящий, густой аромат. Он смешивался с ароматами глициний, которые, образуя лиловую кровлю, свисали над столиками открытого кафе, объединялся с запахами спелых апельсинов, почти красных в последних лучах солнца, гаснувшего в Неаполитанском заливе. Воздух был морской, свежий, но вместе с тем мягкий, — воздух теплого, субтропического юга. Растительность по-весеннему буйствовала над береговыми обрывами. Цвели азалии, цвели жасмин и глицинии, цвели даже угрюмые кактусы; выбрасывая перья новых листьев, тянулись ввысь колонноподобные могучие пальмы.
Это был рай на земле. Это был Сорренто — город моря, город плодов, город песен.
Отдыхая от дневной жары, от автобусной тряски, от бесконечной ходьбы по развалинам, мы сидели в тишине под глициниями, дышали целебным воздухом, прислушивались — не звучат ли вдали те песни, без которых невозможно представить Сорренто.
И вдруг в узкой улице перед отелем показались четыре фигуры в белых балахонах, в таких же капюшонах с узкими прорезями для глаз. Балахоны шли по дороге шеренгой, шли медленно, торжественно и грозно. Все они несли фонари на полированных палках. За стеклом шестигранных светильников мерцали церковные свечи.
Что это, ку-клукс-клан? — было первой мыслью. А тем временем из-за поворота улицы, метрах в двадцати следом за первой четверкой, появилась вторая и тоже с фонарями. Из отеля посмотреть на нежданное шествие высыпают иностранные туристы — англичане, западные немцы, шведы, бельгийцы, индусы.
Третья четверка, появившаяся из-за поворота, песет громадные гвозди — четыре гвоздя. Четвертая — молотки. Пятая — большой крест. Начинаешь понимать, что это отнюдь не ку-клукс-клан, но, пожалуй, и не очень-то лучшее, чем он. Это религиозное пасхальное шествие местных мракобесов.
Четверки идут и идут. Свет свечей дрожит на их страшных масках. В прорезях капюшонов поблескивают глаза. Так бывало, наверно, и в те времена, когда на итальянских площадях осуществлялись чудовищные «акты веры» — аутодафе, когда пылали гигантские костры, и в них — непременно на медленном огне, дабы дать грешнику время на раздумья, — сжигались одновременно десятки и сотни живых людей. И как бы для полного воссоздания «доброй, патриархальной» странички средневековья вдали, там, откуда движутся эти четверки, послышался страшный, исступленный вопль многих голосов. Через минуту вопль повторился. Затем через новую минуту — еще раз, уже значительно ближе. И когда последняя четверка пронесла изображение Иисуса Христа, распятого на кресте, вслед за нею в тесном строю вышло пятнадцать или двадцать четверок в балахонах, но без капюшонов, с открытыми головами. Через каждые восемьдесят — сто метров пути они не очень стройным хором орали нечто отчаянное. В их воплях не было и намека на чудесные песни Сорренто, на природную музыкальность итальянцев. Это был именно вопль, устрашающий вопль.
Некоторые из туристов стали уходить в отель. Уж больно от этой процессии несло изуверством, «актами веры», средневековыми застенками.
За вопящим подразделением вновь пошли одиночные четверки с фонарями. На этот раз они несли лестницу, клещи и носилки. Смысл процессии помаленьку становился понятным; первые четверки несли орудия, посредством которых был распят Иисус; затем было и само распятие; за ним шли кричальщики то ли слов скорби, то ли слов мести; а вот появились уже и орудия, с помощью которых Иисус был снят с креста.
Кроме группы кричащих, которая, надо полагать, состояла из монахов, все остальные участники процессии были молодыми парнишками, что было видно по юношеским фигурам под балахонами, по их росту и походке. Какой-то монашеский орден вовсю работал в Сорренто, затемняя ребячье сознание, сколачивая свой «актив». Может быть, это были даже иезуиты, великие мастера заползания в человеческую душу. А может быть, и доминиканцы — отцы средневековой инквизиции.
Впечатление от процессии было столь тягостное, что рай земной вокруг «Кокумеллы» утратил свои радостные краски. Захотелось поскорее домой, подальше от этой чертовщины, от этих громил в масках, вместе с князьями католической церкви скорбящих о том, что никак сейчас невозможно вернуть доброе время костров и пыток во имя господа бога.
Окно в гостиничном номере мы оставили открытым, и на рассвете нас разбудили птицы. Они распевали во все горло, и так самозабвенно, так весело, что спать было просто невозможно. На каждом дереве их, этих певуний, было, думалось, не меньше чем по десятку.
Мы вышли в сад. От птичьей возни на землю с глухим стуком то там, то здесь падали перезревшие крупные апельсины. Они лежали в реденькой травке, на виду, но никто их не спешил подбирать. Вспомнились бутылочки апельсинового напитка, в изобилии изготовляемого по всей Италии. Вот он откуда, освежающий сок для этих бутылочек!
Апельсины перезимовали на деревьях. Еще не сняты в садах плетеные щиты, которыми деревья с плодами защищались от зимних ветров, от непогоды. Сады обширны, плодов в них очень много. Но изобилие это достигнуто не только за счет благодатного климата, а прежде всего большим и долгим трудом многих поколений терпеливых садовников. Накануне, въезжая в Сорренто, автобус задержался в том месте, где рабочие расширяли главную приморскую улицу. Для этого были снесены один ветхий домишко и часть апельсинового сада, уровень которого метра на полтора-два возвышался над мостовой. Лопаты землекопов аккуратно разрезали сад, и на этом срезе мы увидели сплошной, очень глубокий слой культурной почвы — два с лишним метра черной перегнойной земли, накапливавшейся десятилетиями.
Обрывистый берег Сорренто, оранжевый от апельсинов, нам пришлось увидать в тот день и со стороны моря, когда, оседлав старенький тихоходный катерочек, мы отправились на Капри.
Шла небольшая, по достаточно неприятная волна. Разрезая ее носом, катерок высекал потоки водяной пыли, которая обдавала пассажиров прохладой. Цветные медузы проплывали за бортом. Пассажиры — туристы со всех стран — щелкали затворами фотоаппаратов. Пассажиров на катере было довольно много. Не только не пустовало ни одно место, а было и так, что на это одно место приходилось по два пассажира. Позже такую особенность мы заметили и в поездах, и в автобусах, и на самолетах; транспорт вхолостую, и даже частично вхолостую, в Италии не ходит. Монета, монета решает все. У транспорта есть хозяин, хозяин хочет получать прибыль, он следит за тем, чтобы каждое место в любых средствах сообщения было занято и было оплачено.
Наш катерок носил имя «Санта Лючия». Но в этом краю, породившем знаменитую песенку о святой Люсе, именем Санта Лючии называется все — не только наш катерок, по и десятки других катеров, и пароходиков, и крупных пароходов, и гостиницы, и лавчонки. «Сайта Лючия» — всюду и на всем.