Меандр: Мемуарная проза - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечер в Чертанове у Виноградовых. По обледенелым тропкам, как зимние муравьи, люди текут от метро и растекаются по гигантским бетонным муравейникам. Все это выглядит не так убого, как наш Тихорецкий или Светлановский в Ленинграде, а скорее как Гило в Иерусалиме или La Defense в Париже, и если мне от вида словно на космос спроецированных кварталов не по себе, так это просто оттого, что я сильно отвык от крупномасштабной роевой жизни.
Леня приезжал ко мне в Америку восемь лет назад, а Лизу я не видел все двадцать два года. Собственно, ее лицо было последним, на что я взглянул утром 11 февраля 76-го года, прежде чем уйти в дверь, за которой начинался таможенный досмотр и откуда выйти обратно было нельзя. Все, кто нас провожал в аэропорту, стояли на какой-то галерейке. Я увидел, снизу вверх, опухшее от слез лицо Лизы и подумал, что примерно то же видит покои- ник из гроба. В тот момент уже включился таинственный анестезирующий механизм, и это наблюдение, как и прочие впечатления прощального утра> я зарегистрировал равнодушно (потом оно всплыло в стихотворении).
И вот мы встретились, заговорили о сердечных снадобьях, о диетах, и все сразу пошло нормально. А Леня краснел, волновался, торопился. Пришел их мальчик, названный, как наш, Митя. Он родился, когда мы уже были в Америке, и вырос, и вот уже кончает Институт физкультуры, профессиональный теннисист, пойдет в аспирантуру. И больше отца зарабатывает как тренер, и с компьютерами в ладах. Высокий, красивый, приветливый, он немного смутил меня совсем уж непривычным обращением: "Дядя Леша".
Не все Ленины минималистские стихи мне одинаково нравятся, но одно из недавних очень, "Трава и ветер". Это — книга. На обложке:
Трава и ветер
На первой странице внизу одна строка:
Трава и ветер.
На второй странице внизу:
Трава и ветер.
На третьей странице:
Трава и ветер.
А на последней странице:
Тургенев и сеттер.
Как ловко сделано! Волна за волной, нам дано прочувствовать фонетическое сходство травы и ветра, пока из-за третьей волны травы и ветра не возникают мягко из сочетания почти тех же звуков сотворенные фигуры писателя и его собаки. В молодости Леня сочинил ставшее расхожей цитатой двустишие: "Мы фанатики, мы фонетики, не боимся мы кибернетики!" В ту пору кибернетика ему непосредственно не угрожала, а теперь, показывая компьютер в каморке сына, он сказал, что сам к компьютеру не притрагивается, и произнес какой-то каламбур, в котором слову "Интернет" противопоставлялось гордое "Нет!". Свой роман о Фаусте Леня переписывает наново на большой старой пишущей машинке. Тот вариант первой части, что он мне прислал несколько лет назад, был написан в немного Дурашливой манере, подтрунивающим стилем, с шутками, нарочито незамысловатыми. В молодости Леня с Уфляндом и Ереминым, а за ними и я, пытались так писать пьесы. Режиссерам провинциальных детских театров, особенно кукольных, нравилось, но для настоящего театра не годилось.
Нельзя рассчитывать на успех, подтрунивая над зрителем, успех в настоящем театре имеют драматурги, которые всерьез поверяют зрителю свои заветные сантименты, как Булгаков или Вампилов, умеют по-настоящему смешить, как Зощенко или Эрдман, Теперь Леня начал переписывать свою прозу именно как прозу, то есть заботясь прежде всего о ритме. Он говорит, что будет еще переписывать, что не собирается расставаться со своим сочинением никогда. Читая обреченный текст, я вспомнил фаустианский эпизод из Лениного прошлого. Они с Ереминым сильно бедствовали, когда вместе с большой компанией неприкаянных молодых людей из Ленинграда околачивались на высших сценарных курсах (Рейн там был, Битов, кого только там не было, а киношником стал в конце концов только один — покойный Илья Авербах). Однажды, вконец оголодав и прикинув, что у всех знакомых, у кого можно было взять взаймы, уже взято, они решили попробовать занять у незнакомых, у кого-нибудь из больших писателей. По их вычислениям, таким писателем — богатый, но не продажная советская сволочь, настоящий художник, при этом склонный к психологизму, то есть способный оценить их душевные муки, — таким писателем был Леонид Максимович Леонов. К Леонову они явились, и, по тогдашнему рассказу Лени, маститый классик поразил его своей живостью, острым по отношению к ним любопытством. Энергично и въедливо он расспросил Мишу и Леню, почему именно к нему решили они прийти за вспомоществованием. Сами ли решили или кто надоумил? И как они живут? И чем занимаются на своих курсах? И что на самом деле пишут? И сказал, что денег не даст. И, уже выпроваживая, добавил: "Вот если бы вы мне отдали свою молодость, я бы дал, я бы вам много за это дал, а?" "И, — ужасаясь, рассказывал мне Леня, — он мне так в глаза заглянул, что точно было видно — он думает: а вдруг?!"
4 апреля, суббота
Папа умер почти двадцать лет назад, и, хотя диабет в течение нескольких лет разрушал его тело и он знал, что болезнь неостановима, и готовил И.Н. к жизни без себя, его смерть, 9 октября 1978 года, так ее ошеломила, что она слегка помешалась — в обычном равнодушии и хамстве, с которыми она столкнулась, когда он умирал в советской больнице, усмотрела заговор. "Как убивали Володю", она много раз рассказывала мне по телефону и всем моим посланцам. Всерьез собиралась наложить на себя руки. Спасла ее тогда Сарра Бабенышева, опытный литератор-редактор. Уговорила не уходить из жизни, не изложив на бумаге свою историю. И рассказать все, с самого начала. Так И.Н. написала свои мемуары. Вскоре Бабенышева уехала в Америку, привезла с собой рукопись И.Н. и отдала в издательство Чалидзе. Рассказывала мне И.Н., как ей удалось похоронить отца в Переделкине, на хорошем месте, возле могилы Пастернака, над обрывом. Никаких необходимых справок, разрешений, ходатайств она на переговоры с директоршей кладбища не привезла, и та ей объясняла, что похоронить московского писателя на переделкинском кладбище без предписаний какого-то уж вовсе недосягаемого начальства ни в коем случае нельзя. Объясняла, не отрывая при этом глаз от новой, дорогой, долгополой дубленки И.Н. И.Н. молча скинула шубу и протянула кладбищенской директрисе. Отца похоронили там, где он хотел. Когда советская власть кончилась, первым из близких людей ко мне в Америку приехал Юра Михайлов и привез мне ивовую ветку с отцовской могилы.
Я никогда не понимал пушкинского утверждения, что самостоянье человека основано на любви к родному пепелищу и отеческим гробам, хотя ничего не ценю выше, чем самостоянье ("одиночество и свобода"). Люблю ли я родное пепелище и родные могилы? Меня смущает здесь глагол "люблю". Во всяком случае, ничто не возвращалось в мои сны так тоскливо и настойчиво, как залы сгоревшего в Ленинграде писательского дома и русские кладбища. В нищенском китче русских кладбищ, с их бетонными бадейками надгробий и ржавеющими оградками, есть настоящий ужас смерти, бобок. Здесь, в Новой Англии, овеществляя метафору смерти-сна, тонкие, шершавые и замшелые от времени мраморные плиты торчат из травы вертикально, словно бы спинки ушедших под землю узких кроватей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});