Зарождение добровольческой армии - Сергей Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая‑то семья, спасающаяся из Грозного от нападений горцев. Растрепанная женщина, бледная, измученная, с детьми среди домашней поклажи. Железнодорожный служащий с таким же измученным лицом. Солдаты в шинелях, без погон, с набитыми мешками, рослые казаки, группа людей восточного типа в черных бешметах и опять серые, грязные шинели.
Давка, толкотня, окна разбиты, и оттуда несет холодом. Разговор о грабежах, о нападении горцев, о взятии Ростова. Кто радуется, кто угрюмо молчит. Завязывается спор, кто‑то ругается.
— Я должен воевать, а он себе каменную лавку нажил, товару на сто тысяч. Мне с голоду помирать с войны‑то этой, — злится солдат.
Бородатый, толстый в поддевке отмалчивается.
— Для буржуев кровь‑то мы, видно, проливали, — злобно говорит кто‑то.
— Ножом ему, да в пузо, — заканчивает другой грубый голос. У солдат лица становятся злые, и злоба их направлена на толстого в поддевке, как будто это был тот самый, кто нажил каменную лавку и сто тысяч.
— А все, братцы, по–хорошему будет, все поделить всем поровну, чтоб не было ни бедных, ни богатых, — каким‑то умильный голосом говорит белобрысый молодой солдат.
— Эх, хотя бы один конец, — вздыхает железнодорожник с измученным лицом.
В другом конце вагона подымается ругань, готовая перейти в кулачную расправу.
На остановке у станции в вагон, битком набитый, ломятся еще люди с узлами — их не пускают, выталкивают.
Только что поезд трогается, раздаются крики. «Ох, батюшки, корзину‑то украли», — визжит женский голос.
Всю ночь, прижатый в проходе, стоишь, не засыпая, возвращаешься к себе усталый, разбитый.
* * *
Недолго пришлось отдыхать после взятия Ростова. Вновь начались бои. Красные наступали с северо–запада, востока и юга. Среди них стали появляться организованные части: латышские полки, мадьярская кавалерия и отдельные отряды войск Кавказской армии, вооруженной массы, хлынувшей с фронта и застрявшей на станциях Владикавказской железной дороги и в Ставропольской губернии.
В их действиях сказывалась уже известная планомерность. Руководящая рука направляла их к определенной задаче окружения Дона. С северо–запада наступала армия Сиверса, того самого, который издавал «Окопную Правду» и вел пропаганду братанья с немцами.
На востоке был захвачен Царицын и узловые станции по Тихорецкой ветви. С юга наступали части 39 пехотной дивизии и ставропольский революционный гарнизон.
Среди шахтеров вспыхнули волнения. В Донецком бассейне объявлена социалистическая республика.
Между иногородними и казаками разгорелась вражда. Станицы и хутора охранялись заставами от нападений. Все жили в напряженном состоянии среди насилий, грабежей и поджогов.
Само казачество стало захватываться революционными настроениями. Молодежь, возвращавшаяся с фронта с награбленным добром, с присвоенным казенным имуществом и деньгами, вносила моральное разложение в патриархальный уклад станиц.
Фронтовики, как их звали на Дону, являлись к себе домой с навыками буйства и неповиновения. Фронтовики наносили побои, выгоняли из дома стариков. Были случаи отцеубийства. Слышал я и рассказ, как отец зарубил шашкою родного сына–фронтовика. Между станичниками и фронтовиками шла напряженная борьба — и там, где брали верх фронтовики, в станицах устанавливались революционные комитеты.
Революция — это ненависти, ненависти злонамеренно разожженные между людьми. Агитаторы появились на Дону, Везде расклеены прокламации на стенах домов, на заборах. На каждой станции, на базарах, на каждом перекрестке улиц — сборища, возбужденная озлобленная толпа.
Донское правительство шло навстречу революционным настроениям, изыскивало все способы соглашения, но все было напрасно. Напрасно было привлеченье иногородних на паритетных началах в войсковое правительство, напрасны обещания крестьянам наделения землей, напрасны все уговоры, раздача подарков и денег казачьим полкам. Казаки брали подарки, а идти сражаться с большевиками отказывались и расходились по домам.
Разложение в казачьих частях принимало все большие и большие размеры. Нравственное паденье дошло до того, что были случаи продажи своих офицеров за деньги большевикам.
И не большевистские массы, наступавшие на Дон, не открытый бой с ними был для нас страшен. Вся опасность заключалась в заразе; вот в этих всюду проникавших микробах разложения, во все темные уголки, во все щели.
Первым выборным атаманом на Дону был Каледин, доблестный русский генерал, имя которого было связано со славой наших побед в Великую войну. Честный, твердый в исполнении своего долга, он, водивший без колебаний людей в бой под ураганный огонь, здесь, на Дону, оказался в беспомощном положении жертвы, опутанной липкой паутиной. Воля его была парализована. Приказ не действителен. Повиновения никакого. Он сознавал свою ответственность, видел ясно надвигающуюся опасность, но видел также все бессилие своей власти и полную невозможность предотвратить неминуемую гибель Дона.
«Большевизм для нас отвратителен, а для них это — сладкий яд», — говорил Каледин.
Мне запомнились слова Каледина, сказанные вскоре после смерти Духонина: «Убийство генерала Духонина нас возмущает до глубины души, а им кружит голову — «вот как наш брат с господами справляется».
Эти слова отражали всю его душевную драму. Та же тупая, низкая злоба подымалась против него. Он выходил говорить с казаками, а они ему, Донскому атаману, отвечали грубостью и неповиновеньем. «Знаем, чего еще, надоел». До боли чувствовал он эту подымающуюся против него злобу. Они готовы были убить его, как убили Духонина.
Сумрачный (он ни разу не улыбнулся), замкнутый в своей тяжелой думе, он нес бремя своей атаманской власти как крест, подавленный непосильной ношей. Вот в чем заключалась трагедия Каледина.
Сладкий яд отравлял не одни низы, но и общественные верхи. Каледин, с его трезвым пониманием, с сознанием долга, был один, Богаевский — его помощник, искренний и пылкий, прозванный донским Баяном, был проникнут лиризмом народничества и не понимал и не мог понять, что революция не могла быть иной, чем той, какой она выявилась в большевизме. Вместо мечты своей молодости он столкнулся с грубой реальностью пугачевщины и все‑таки продолжал верить, что можно заговорить зверя словами, верил в осуществимость своей мечты, какой‑то другой идеальной революции.
Много было людей, опьяненных своим успехом в революционных событиях. Какой‑нибудь школьный учитель, дрожавший перед инспектором, вдруг попадал в народные трибуны, полковой писарь или военный фельдшер, стоявший навытяжку перед поручиком, мог смещать полкового командира, провинциальный адвокат делался градоначальником, а железнодорожный рабочий–слесарь превращался в начальника милиции. Голова кружилась от таких внезапных превращений. Вздутое самолюбие заставило их держаться за завоевания революции, боязнь утратить то, о чем им и во сне не грезилось, заставляла ненавидеть старый режим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});