Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк - Антонина Коптяева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того выступающий с тонким юмором башкирский прозаик Анвер Бикчентаев, автор превосходных повестей о юношестве, так расшевелил строителей своими забавными историями, что они стали смеяться, как дети. Да, это были настоящие поклонники литературы, любители книг и стихов, очень много ожидающие и требующие от нас, писателей.
Богатырь Филимонов горячо поблагодарил нас от имени нефтеюганцев, а после ужина вместе со своими товарищами проводил на катере до теплохода, и все время чувствовалось, что для них, книголюбов, наш приезд был праздником.
Мы отплыли из Нефтеюганска с сожалением: сюда надо приезжать, конечно, не на один день!
Миновав две-три деревеньки и несколько вышек, возле которых горели факелы, представляющие ночью фантастическое зрелище, мы подошли к Мегиону… Тут на устье речки Мега были когда-то юрты, а теперь большой поселок, где живут нефтяники. Мегионское месторождение находится немного в стороне от Оби. О нем писал в превосходном очерке Евгений Лучинецкий, горько сокрушавшийся о том, что мегионцы заливают своей нефтью реки и озера.
Многие утешаются тем, что иначе нельзя, что нефть при добыче расплескивается повсюду. Но это плохое утешение: утечка нефти — свидетельство низкой культуры производства. И когда нам рассказывали в Ханты-Мансийске об упадке рыбных промыслов на Оби, славной прежде именно деликатесной рыбой, и когда мы плыли по ее безлюдно-величавым просторам, всех удручала одна и та же мысль: оказывается, можно очень легко загубить из-за проклятой небрежности и беспечности даже такие громадные пространства. А ведь Мегион — это слава мужеству советских первопроходцев-разведчиков, наша гордость и богатство. Его база и перевалочная пристань уже перед нами — живописные группы белых зданий на правом берегу — серебряные резервуары баков, суда, теснящиеся у причалов: катера, буксиры, нефтеналивные баржи. Но вода в реке так и отсвечивает радужно-маслянистой пленкой. Вот она, упущенная нефть, — погибель всему живому в Оби.
— Тут, в Мегионе, наливают нефтью баржи, но делают это не чисто, — говорит старый обский рыбак, едущий по Оби, может быть, в тысячный рейс. — Еще водка «помогает»: то пьяные грузчики, то с похмела. А вода в реке глохнет, когда пленка сверху образуется, и рыба подыхает. — Он мрачно, почти ненавидяще смотрит на нефтебазу: баки и белые здания станции перекачки, расположенные на низком берегу, за которым свинцово отсвечивает «заливной сор», на вышки, виднеющиеся повсюду, горящие красные факелы и черный дым нефти, которую сжигают в ловушках. — Все равно половодье слизнет отсюда снова достаточное количество этого черного золота, чтобы до самого Салехарда, до Обской губы шел замор рыбы, да какой рыбы? Муксун — царская закуска. А где он теперь муксун-то? Не столько выловили, сколько потравили.
Грустно становится от слов старого ворчуна, но возразить нечего; осваивая одно богатство, мы варварски уничтожаем другое. Конечно, нельма и щекур, не говоря уже об осетрах и стерляди, становятся редкостью и в Тюмени, а о сосьвинской сельди мы, москвичи, и слыхом не слыхали, как и о муксуне в колодке, белое мясо которого, когда рыбу бросают в рассол живьем, делается таким нежным, что просто тает во рту. Почему скудеет рыбное хозяйство колоссального водного бассейна? Нельзя ли кое-что изменить в практике нефтедобычи, учитывая и низменность пойменных нефтеносных земель, и мощность половодий? Вначале обустраивать площади, а потом раскупоривать подземные кладовые. Разве мы недостаточно богаты для этого? И налив барж вести под строжайшим общественным контролем.
Вон что делает Обь, когда дурит в половодье; в большой деревне Луговая Суббота сплошь мертво желтеют загубленные пашни и луга, занесенные песком.
За Мегионом, выше по течению, то и дело, встречаются вышки и факелы с заревами вполнеба, колеблют ночью ширь реки кровавыми отсветами, а я торчу на палубе день и ночь и все думаю о нашей жизни, о работе, о дорого обходящихся промахах в ней, о людских судьбах, таких хрупких в отдельности, подвластных тысяче случайностей, но вместе образующих могучий жизненный поток, который не остановишь ничем.
Какое отношение имею я к этим местам? Что общего у меня, дальневосточницы, с этой рекой, расхлестнувшей свои воды в плоских берегах на десятки километров, разодранной на сотни лент-проток, которые влачатся рядом с коренным руслом среди островов, замшелых лесов и болотных трясин? То ли дело моя Зея, разрезавшая, как стальной клинок, горные отроги Станового хребта. А гордый, холодный Алдан, а чистая Колыма? Даже Амур — река желтого дьявола, даже Енисей с его бурным порожистым течением — как-то ближе моему сердцу. Но именно здесь, в пустынном еще бассейне Оби, — истоки моего рода: мать с Томи, отец с Тобола, хотя жизни их навсегда слились с верховьями далекого Амура.
Для меня же, как и многих людей моего поколения, вся страна дом родной, потому что мы до бесконечности расширили географию своей судьбы. Стирает ли это привязанность к отчим краям? Помню, мне встретилась женщина, которая никогда нигде не бывала, до старости прожила в одной избе и спала только на одной своей кровати. Казалось бы, ей дела нет до того, что творится за пределами ее двора, ее села. Но надо было видеть, с какой жадностью она слушала рассказы о Москве, о дальних краях. И радио в ее доме не выключалось даже тогда, когда все спали.
Какой же вывод? Мы, советские люди, при всей нашей разности, как зерна в колосе. Если одни проросли, упав возле родного корня, то другие, занесенные за тридевять земель, дадут точно такие же всходы. Поэтому, где бы мы ни находились, нам дорог каждый клочок родной земли, близки все ее дела, большие и малые.
День ветреный и пасмурный. Погода, на редкость баловавшая нас во время поездки, начинает портиться, но на теплоходе нашей большой дружной компании все равно хорошо. Ближе знакомимся друг с другом, делимся впечатлениями, говорим о планах работы. По роду своей профессии, когда мы разобщены письменным столом, нам часто приходится молчать целыми днями: рукопись, записные блокноты, тетради, книги, опять рукопись — и так иногда месяцами. Но вот мы собрались вместе, и разговорам нет конца. Я люблю и посмеяться, и серьезно поговорить. Поэтому после долгого сидения за работой, мне особенно нравится быть на людях. И как-то всегда складывается так, что мои друзья тоже любят шутку, и в свободные минуты хохочем порою до слез. Товарищи по бригаде спрашивают:
— Над чем вы так потешаетесь? Мы завидуем. Анекдоты?
— Нет, я их не люблю.
— Злословите?
— Тоже нет. Просто нам хорошо, когда мы встречаемся.
В такой дружной компании никакие рабочие нагрузки в поездках не страшны. Встречи с газетчиками и прототипами будущих литературных героев. Вертолеты. Самолеты. Автобусы. Катера. Путешествия пешком. Осмотры заводов, библиотек, музеев, выступления по нескольку раз в день — ничто не утомляет.
Приближаемся к Нижневартовску… Заранее волнуемся и радуемся: где-то здесь близко — Самотлор, который нам обещали показать. Это нефтяное месторождение, открытое совсем недавно в сплошных болотах. Слово Самотлор означает в переводе — «мертвое озеро», а некоторые переводят его как «ловушка». Оба названия не очень-то привлекательны.
Нижневартовск уже развертывается перед нами группами серебристых нефтяных баков и грудами стройматериалов на первобытно-голом глинистом берегу. Мешки под брезентом, кирпич, навалы красно-ржавых труб. Местами с обрыва невысокого берега свисают до самой воды, точно черные кошмы, тонкие пластины подмытого торфа.
За милыми сердцу складами новостроек — одноэтажные деревянные дома, дальше зеленеет лес. У пристани — масса судов — настоящий порт, а на пойменной стороне реки непролазно густая урема. Где-то здесь бурил неудачную скважину Фарман Салманов, а потом, не ожидая распутицы, самовольно перебрался в Мегион, на площадь, подготовленную геофизиками его экспедиции. И хлынула первая нефть Приобья.
Как и в Нефтеюганске, садимся на катера, чтобы попасть на аэродром. Первый маршрут — на Самотлор. От вахтенного причала возле торфяных пластин гурьбой двигаемся по тротуару из бетонных плит, уложенному прямо на торф. Сразу чувствуется, что в плохую погоду грязища тут жуткая. И вот перед нами «аэродром» — деревянный промазученный настил метров пятнадцать на пятнадцать из толстых досок, сколоченных железными скобами-скрепами. Для вертолетов и их пассажиров площадка достаточная. Кругом раздавленный колесами машин, распаханный тракторами тощий торфяник, сейчас сухой, упруго оседающий под подошвой. Из черной дернины торчат, словно белые кости, обглоданные стальными гусеницами вездеходов остатки кустов и деревьев.
Летим. Из окон вертолета видны шершавая кочковатая земля, покрытая чахлыми деревьями, голубовато-коричневые и желто-зеленые плеши — не то трясины, не то вода на торфяниках, и масса озер больших, малых, темных, светлых. Ни на что не похожая местность, как в легенде о сотворении земли; твердь, еще не отделенная от воды, и цвета неопределенные — тусклые, мутные мазки — каких нигде не увидишь, разве что в плохо заснятом фильме.